ый период русской жизни --
от Екатерины до императора Николая. В группе двадцати лиц отразилась, как
луч света в капле воды, вся прежняя Москва, ее рисунок, тогдашний ее дух,
исторический момент и нравы. И это с такою художественною, объективною
законченностью и определенностью, какая далась у нас только Пушкину и
Гоголю.
В картине, где нет ни одного бледного пятна, ни одного постороннего,
лишнего штриха и звука, -- зритель и читатель чувствуют себя и теперь, в
нашу эпоху, среди живых людей. И общее и детали, все это не сочинено, а так
целиком взято из московских гостиных и перенесено в книгу и на сцену, со
всей теплотой и со всем "особым отпечатком" Москвы, -- от Фамусова до мелких
штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки, без которого картина
была бы неполна.
Однако для нас она еще не вполне законченная историческая картина: мы
не отодвинулись от эпохи на достаточное расстояние, чтоб между ею и нашим
временем легла непроходимая бездна. Колорит не сгладился совсем; век не
отделился от нашего, как отрезанный ломоть: мы кое-что оттуда унаследовали,
хотя Фамусовы, Молчалины, Загорецкие и прочие видоизменились так, что не
влезут уже в кожу грибоедовских типов. Резкие черты отжили, конечно: никакой
Фамусов не станет теперь приглашать в шуты и ставить в пример Максима
Петровича, по крайней мере так положительно и явно. Молчалин, даже перед
горничной, втихомолку не сознается теперь в тех заповедях, которые завещал
ему отец; такой Скалозуб, такой Загорецкий невозможны даже в далеком
захолустье. Но пока будет существовать стремление к почестям помимо заслуги,
пока будут водиться мастера и охотники угодничать и "награжденья брать и
весело пожить", пока сплетни, безделье, пустота будут господствовать не как
пороки, а как стихии общественной жизни, -- до тех пор, конечно, будут
мелькать и в современном обществе черты Фамусовых, Молчалиных и других,
нужды нет, что с самой Москвы стерся тот "особый отпечаток", которым
гордился Фамусов.
Общечеловеческие образцы, конечно, остаются всегда, хотя и те
превращаются в неузнаваемые от временных перемен типы, так что, на смену
старому, художникам иногда приходится обновлять, по прошествии долгих
периодов, являвшиеся уже когда-то в образах основные черты нравов и вообще
людской натуры, облекая их в новую плоть и кровь в духе своего времени.
Тартюф[1], конечно, -- вечный тип, Фальстаф[2] -- вечный характер, но и тот
и другой и многие еще знаменитые подобные им первообразы страстей, пороков и
прочее, исчезая сами в тумане седой старины, почти утратили живой образ и
обратились в идею, в условное понятие, в нарицательное имя порока, и для нас
служат уже не живым уроком, а портретом исторической галереи.
Это особенно можно отнести к грибоедовской комедии. В ней местный
колорит слишком ярок, и обозначение самых характеров так строго очерчено и
обставлено такою реальностью деталей, что общечеловеческие черты едва
выделяются из-под общественных положений, рангов, костюмов и т.п.
Как картина современных нравов комедия "Горе от ума" была отчасти
анахронизмом и тогда, когда в 30-х годах появилась на московской сцене. Уже
Щепкин, Мочалов, Львова-Синецкая, Ленский, Орлов и Сабуров играли не с
натуры, а по свежему преданию. И тогда стали исчезать резкие штрихи. Сам
Чацкий гремит прот
от Екатерины до императора Николая. В группе двадцати лиц отразилась, как
луч света в капле воды, вся прежняя Москва, ее рисунок, тогдашний ее дух,
исторический момент и нравы. И это с такою художественною, объективною
законченностью и определенностью, какая далась у нас только Пушкину и
Гоголю.
В картине, где нет ни одного бледного пятна, ни одного постороннего,
лишнего штриха и звука, -- зритель и читатель чувствуют себя и теперь, в
нашу эпоху, среди живых людей. И общее и детали, все это не сочинено, а так
целиком взято из московских гостиных и перенесено в книгу и на сцену, со
всей теплотой и со всем "особым отпечатком" Москвы, -- от Фамусова до мелких
штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки, без которого картина
была бы неполна.
Однако для нас она еще не вполне законченная историческая картина: мы
не отодвинулись от эпохи на достаточное расстояние, чтоб между ею и нашим
временем легла непроходимая бездна. Колорит не сгладился совсем; век не
отделился от нашего, как отрезанный ломоть: мы кое-что оттуда унаследовали,
хотя Фамусовы, Молчалины, Загорецкие и прочие видоизменились так, что не
влезут уже в кожу грибоедовских типов. Резкие черты отжили, конечно: никакой
Фамусов не станет теперь приглашать в шуты и ставить в пример Максима
Петровича, по крайней мере так положительно и явно. Молчалин, даже перед
горничной, втихомолку не сознается теперь в тех заповедях, которые завещал
ему отец; такой Скалозуб, такой Загорецкий невозможны даже в далеком
захолустье. Но пока будет существовать стремление к почестям помимо заслуги,
пока будут водиться мастера и охотники угодничать и "награжденья брать и
весело пожить", пока сплетни, безделье, пустота будут господствовать не как
пороки, а как стихии общественной жизни, -- до тех пор, конечно, будут
мелькать и в современном обществе черты Фамусовых, Молчалиных и других,
нужды нет, что с самой Москвы стерся тот "особый отпечаток", которым
гордился Фамусов.
Общечеловеческие образцы, конечно, остаются всегда, хотя и те
превращаются в неузнаваемые от временных перемен типы, так что, на смену
старому, художникам иногда приходится обновлять, по прошествии долгих
периодов, являвшиеся уже когда-то в образах основные черты нравов и вообще
людской натуры, облекая их в новую плоть и кровь в духе своего времени.
Тартюф[1], конечно, -- вечный тип, Фальстаф[2] -- вечный характер, но и тот
и другой и многие еще знаменитые подобные им первообразы страстей, пороков и
прочее, исчезая сами в тумане седой старины, почти утратили живой образ и
обратились в идею, в условное понятие, в нарицательное имя порока, и для нас
служат уже не живым уроком, а портретом исторической галереи.
Это особенно можно отнести к грибоедовской комедии. В ней местный
колорит слишком ярок, и обозначение самых характеров так строго очерчено и
обставлено такою реальностью деталей, что общечеловеческие черты едва
выделяются из-под общественных положений, рангов, костюмов и т.п.
Как картина современных нравов комедия "Горе от ума" была отчасти
анахронизмом и тогда, когда в 30-х годах появилась на московской сцене. Уже
Щепкин, Мочалов, Львова-Синецкая, Ленский, Орлов и Сабуров играли не с
натуры, а по свежему преданию. И тогда стали исчезать резкие штрихи. Сам
Чацкий гремит прот