е
откланяться.
- Покорнейше благодарю за посещение.
- Помилуйте, не беспокойтесь, У е мон каб? 3 Далеконько живете-с.
- Не близко.
Я хотел этой великолепной сценой начать эпоху нашего цветения и
преуспеяния. Такие и подобные сцены повторялись беспрерывно; ни страшная
даль, в которой я жил от Вест-Энда - в Путнее, Фуламе... ни постоянно
запертые двери по утрам - ничего не помогало. Мы были в моде.
Кого и кого мы ни видали тогда!.. Как многие дорого заплатили бы
теперь, чтоб стереть из памяти, если не своей, то людской, свой визит... Но
тогда, повторяю, мы были в моде, и в каком-то гиде туристов я был отмечен
между достопримечательностями Путнея.
Так было от 1857 до 1863, но прежде было не так. По мере того как росла
после 1848 и утверждалась реакция в Европе, а Николай свирепел не по дням, а
по часам, русские начали избегать меня и побаиваться... К тому же в 1851
стало известно, что я официально отказался ехать в Россию. Путешественников
тогда было очень мало. Изредка являлся кто-нибудь из старых знакомых,
рассказывал страшные, уму непостижимые вещи, с ужасом говорил о возвращении
и исчезал, осматриваясь, нет ли соотечественника. Когда в Ницце ко мне
приехал в карете и с лон-лакеем А. И. Сабуров, я сам смотрел на это, как на
геройский подвиг. Проезжая тайком Францию в 1852, я в Париже встретил
кой-кого из (275) русских, это были последние. В Лондоне не было никого.
Проходили недели, месяцы...
Ни звука русского, ни русского лица 4.
Писем ко мне никто не писал. М. С. Щепкин был первый сколько-нибудь
близкий человек из дома, с которым я увидался в Лондоне. О свидании с ним я
рассказывал в другом месте 5. Его приезд был для меня чем-то вроде
родительской субботы, мы справляли с ним поминки всему московскому, и самое
настроение обоих было какое-то похоронное. Настоящим голубем ковчега с
маслиной во рту был не он, а доктор В - ский.
Он был первый русский, приехавший к нам после смерти Николая, в
Чомле-Лодж в Ричмонде, постоянно удивляясь, что она называется так, а
пишется Chol-mondeley Lodge 6. Вести, привезенные Щепкиным, были мрачны; он
сам был в печальном настроении. В - ский смеялся с утра до вечера, показывая
свои белейшие зубы; вести его были полны той надежды, того "сангвинизма",
как говорят англичане, который овладел Россией после смерти Николая и сделал
светлую полосу на суровом фонде петербургского императорства. Правда, он же
привез плохие новости о здоровье Грановского и Огарева, но и это терялось в
яркой картине проснувшегося общества, которого он сам был образчиком.
С какой жадностью слушал я его рассказы, переспрашивал, добивался
подробностей... Я не знаю, знал ли он тогда, или оценил ли после то
безмерное добро, которое он мне .сделал.
Три года лондонской жизни утомили меня. Работать, не видя близкого
плода, тяжело, к тому же я слишком разобщенно стоял со всякой родственной
средой. Печатая с Чернецким лист за листом и ссыпая груды отпечатанных
брошюр и книг в подвалы Трюб(276)нера, я почти не имел возможности переслать
что-нибудь за русскую границу. Не продолжать я не могу:
русский станок был для меня делом жизни, доской из отчего дома, которую
переносили с собой древние германы; с ним я жил в русской атмосфере, с ним
был готов и вооружен. Но при всем том глухо пропадавший труд утомлял, руки
опускались
откланяться.
- Покорнейше благодарю за посещение.
- Помилуйте, не беспокойтесь, У е мон каб? 3 Далеконько живете-с.
- Не близко.
Я хотел этой великолепной сценой начать эпоху нашего цветения и
преуспеяния. Такие и подобные сцены повторялись беспрерывно; ни страшная
даль, в которой я жил от Вест-Энда - в Путнее, Фуламе... ни постоянно
запертые двери по утрам - ничего не помогало. Мы были в моде.
Кого и кого мы ни видали тогда!.. Как многие дорого заплатили бы
теперь, чтоб стереть из памяти, если не своей, то людской, свой визит... Но
тогда, повторяю, мы были в моде, и в каком-то гиде туристов я был отмечен
между достопримечательностями Путнея.
Так было от 1857 до 1863, но прежде было не так. По мере того как росла
после 1848 и утверждалась реакция в Европе, а Николай свирепел не по дням, а
по часам, русские начали избегать меня и побаиваться... К тому же в 1851
стало известно, что я официально отказался ехать в Россию. Путешественников
тогда было очень мало. Изредка являлся кто-нибудь из старых знакомых,
рассказывал страшные, уму непостижимые вещи, с ужасом говорил о возвращении
и исчезал, осматриваясь, нет ли соотечественника. Когда в Ницце ко мне
приехал в карете и с лон-лакеем А. И. Сабуров, я сам смотрел на это, как на
геройский подвиг. Проезжая тайком Францию в 1852, я в Париже встретил
кой-кого из (275) русских, это были последние. В Лондоне не было никого.
Проходили недели, месяцы...
Ни звука русского, ни русского лица 4.
Писем ко мне никто не писал. М. С. Щепкин был первый сколько-нибудь
близкий человек из дома, с которым я увидался в Лондоне. О свидании с ним я
рассказывал в другом месте 5. Его приезд был для меня чем-то вроде
родительской субботы, мы справляли с ним поминки всему московскому, и самое
настроение обоих было какое-то похоронное. Настоящим голубем ковчега с
маслиной во рту был не он, а доктор В - ский.
Он был первый русский, приехавший к нам после смерти Николая, в
Чомле-Лодж в Ричмонде, постоянно удивляясь, что она называется так, а
пишется Chol-mondeley Lodge 6. Вести, привезенные Щепкиным, были мрачны; он
сам был в печальном настроении. В - ский смеялся с утра до вечера, показывая
свои белейшие зубы; вести его были полны той надежды, того "сангвинизма",
как говорят англичане, который овладел Россией после смерти Николая и сделал
светлую полосу на суровом фонде петербургского императорства. Правда, он же
привез плохие новости о здоровье Грановского и Огарева, но и это терялось в
яркой картине проснувшегося общества, которого он сам был образчиком.
С какой жадностью слушал я его рассказы, переспрашивал, добивался
подробностей... Я не знаю, знал ли он тогда, или оценил ли после то
безмерное добро, которое он мне .сделал.
Три года лондонской жизни утомили меня. Работать, не видя близкого
плода, тяжело, к тому же я слишком разобщенно стоял со всякой родственной
средой. Печатая с Чернецким лист за листом и ссыпая груды отпечатанных
брошюр и книг в подвалы Трюб(276)нера, я почти не имел возможности переслать
что-нибудь за русскую границу. Не продолжать я не могу:
русский станок был для меня делом жизни, доской из отчего дома, которую
переносили с собой древние германы; с ним я жил в русской атмосфере, с ним
был готов и вооружен. Но при всем том глухо пропадавший труд утомлял, руки
опускались