, европейский grand seigneur 71 и татарский князь
Н. Б. Юсупов. Около него была целая плеяда седых волокит и esprits forts 72,
всех этих Масальских, Санти и tutti quanti 73. Все они были люди довольно
развитые и образованные-оставленные без дела, они бросились на наслаждения,
холили себя, любили себя, отпускали себе добродушно все прегрешения,
возвышали до платонической страсти свою гастрономию и сводили любовь к
женщинам на какое-то обжорливое лакомство.
Старый скептик и эпикуреец Юсупов, приятель Вольтера я Бомарше, Дидро и
Каста, был одарен действительно артистическим вкусом. Чтоб в этом убедиться,
(99) достаточно раз побывать в Архангельском, поглядеть на его галереи, если
их еще не продал вразбивку его наследник. Он пышно потухал восьмидесяти лет,
окруженный мраморной, рисованной и живой красотой. В его загородном доме
беседовал с ним Пушкин, посвятивший ему чудное послание, и рисовал Гонзага,
которому Юсупов посвятил свой театр.
Мой отец по воспитанию, по гвардейской службе, по жизни и связям
принадлежал к этому же кругу; но ему ни его нрав, ни его здоровье не
позволяли вести до семидесяти лет ветреную жизнь, и он перешел в
противуположную крайность. Он хотел себе устроить жизнь одинокую, в ней его
ждала смертельная скука, тем более что он только для себя хотел ее устроить.
Твердая воля превращалась в упрямые капризы, незанятые силы портили нрав,
делая его тяжелым.
Когда он воспитывался, европейская цивилизация была еще так нова в
России, что быть образованным значило быть наименее русским. Он до конца
жизни писал свободнее и правильнее по-французски, нежели по-русски, он a la
lettre 74 не читал ни одной русской книги, ни даже библии. Впрочем, библии
он и на других языках не читал, он знал понаслышке и по отрывкам, о чем идет
речь вообще в св. писании, и дальше не полюбопытствовал заглянуть. Он
уважал, правда, Державина и Крылова: Державина за то, что написал оду на
смерть его дяди князя Мещерского, Крылова за то, что вместе с ним был
секундантом на дуэли Н. Н. Бахметева. Как-то мой отец принялся за Карамзина
"Историю государства Российского", узнавши, что император Александр ее
читал, но положил в сторону, с пренебрежением говоря: "Все Изяславичи да
Ольговичи, кому это может быть интересно?"
Людей он презирал откровенно, открыто - всех. Ни в каком случае он не
считал ни на кого, и я не помню, чтоб он к кому-нибудь обращался с
значительной просьбой. Он и сам ни для кого ничего не делал. В сношениях с
посторонними он требовал одного - сохранения приличий; les apparences, les
convenances 75 составляли его нравственную религию. Он много прощал или,
лучше, пропускал сквозь пальцы, но нарушение форм и приличий (100) Наводили
его из себя, и тут он становился без всякой терпимости, без малейшего
снисхождения и сострадания. Я так долго возмущался против этой
несправедливости, что, наконец, понял ее: он вперед был уверен, что всякий
человек способен на все дурное и если не делает, то или не имеет нужды, или
случай не подходит; в нарушении же форм он видел личную обиду, неуважение к
нему или "мещанское воспитание", которое, по его мнению, отлучало человека
от всякого людского общества.
"Душа человеческая, - говаривал он, - потемки, и кто знает, что у кого
на душе; у меня своих дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще
судить
Н. Б. Юсупов. Около него была целая плеяда седых волокит и esprits forts 72,
всех этих Масальских, Санти и tutti quanti 73. Все они были люди довольно
развитые и образованные-оставленные без дела, они бросились на наслаждения,
холили себя, любили себя, отпускали себе добродушно все прегрешения,
возвышали до платонической страсти свою гастрономию и сводили любовь к
женщинам на какое-то обжорливое лакомство.
Старый скептик и эпикуреец Юсупов, приятель Вольтера я Бомарше, Дидро и
Каста, был одарен действительно артистическим вкусом. Чтоб в этом убедиться,
(99) достаточно раз побывать в Архангельском, поглядеть на его галереи, если
их еще не продал вразбивку его наследник. Он пышно потухал восьмидесяти лет,
окруженный мраморной, рисованной и живой красотой. В его загородном доме
беседовал с ним Пушкин, посвятивший ему чудное послание, и рисовал Гонзага,
которому Юсупов посвятил свой театр.
Мой отец по воспитанию, по гвардейской службе, по жизни и связям
принадлежал к этому же кругу; но ему ни его нрав, ни его здоровье не
позволяли вести до семидесяти лет ветреную жизнь, и он перешел в
противуположную крайность. Он хотел себе устроить жизнь одинокую, в ней его
ждала смертельная скука, тем более что он только для себя хотел ее устроить.
Твердая воля превращалась в упрямые капризы, незанятые силы портили нрав,
делая его тяжелым.
Когда он воспитывался, европейская цивилизация была еще так нова в
России, что быть образованным значило быть наименее русским. Он до конца
жизни писал свободнее и правильнее по-французски, нежели по-русски, он a la
lettre 74 не читал ни одной русской книги, ни даже библии. Впрочем, библии
он и на других языках не читал, он знал понаслышке и по отрывкам, о чем идет
речь вообще в св. писании, и дальше не полюбопытствовал заглянуть. Он
уважал, правда, Державина и Крылова: Державина за то, что написал оду на
смерть его дяди князя Мещерского, Крылова за то, что вместе с ним был
секундантом на дуэли Н. Н. Бахметева. Как-то мой отец принялся за Карамзина
"Историю государства Российского", узнавши, что император Александр ее
читал, но положил в сторону, с пренебрежением говоря: "Все Изяславичи да
Ольговичи, кому это может быть интересно?"
Людей он презирал откровенно, открыто - всех. Ни в каком случае он не
считал ни на кого, и я не помню, чтоб он к кому-нибудь обращался с
значительной просьбой. Он и сам ни для кого ничего не делал. В сношениях с
посторонними он требовал одного - сохранения приличий; les apparences, les
convenances 75 составляли его нравственную религию. Он много прощал или,
лучше, пропускал сквозь пальцы, но нарушение форм и приличий (100) Наводили
его из себя, и тут он становился без всякой терпимости, без малейшего
снисхождения и сострадания. Я так долго возмущался против этой
несправедливости, что, наконец, понял ее: он вперед был уверен, что всякий
человек способен на все дурное и если не делает, то или не имеет нужды, или
случай не подходит; в нарушении же форм он видел личную обиду, неуважение к
нему или "мещанское воспитание", которое, по его мнению, отлучало человека
от всякого людского общества.
"Душа человеческая, - говаривал он, - потемки, и кто знает, что у кого
на душе; у меня своих дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще
судить