чало небрежение я
Печорина, и тем более, что он мне недавно говорил о своей с ним дружбе и
еще час тому назад был уверен, что он прибежит, как только услышит его имя.
Уже было поздно и темно, когда я снова отворил окно и стал звать Максима
Максимыча, говоря, что пора спать; он что-то пробормотал сквозь зубы; я
повторил приглашение, - он ничего не отвечал.
Я лег на диван, завернувшись в шинель и оставив свечу на лежанке, скоро
задремал и проспал бы спокойно, если б, уж очень поздно, Максим Максимыч,
взойдя в комнату, не разбудил меня. Он бросил трубку на стол, стал ходить
по комнате, шевырять в печи, наконец лег, но долго кашлял, плевал,
ворочался...
- Не клопы ли вас кусают? - спросил я.
- Да, клопы... - отвечал он, тяжело вздохнув.
На другой день утром я проснулся рано; но Максим Максимыч предупредил меня.
Я нашел его у ворот, сидящего на скамейке. "Мне надо сходить к коменданту,
- сказал он, - так пожалуйста, если Печорин придет, пришлите за мной..."
Я обещался. Он побежал, как будто члены его получили вновь юношескую силу и
гибкость.
Утро было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах, как
новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за
нею базар кипел народом, потому что было воскресенье; босые
мальчики-осетины, неся за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокруг
меня; я их прогнал: мне было не до них, я начинал разделять беспокойство
доброго штабс-капитана.
Не прошло десяти минут, как на конце площади показался тот, которого мы
ожидали. Он шел с полковником Н..., который, доведя его до гостиницы,
простился с ним и поворотил в крепость. Я тотчас же послал инвалида за
Максимом Максимычем.
Навстречу Печорина вышел его лакей и доложил, что сейчас станут
закладывать, подал ему ящик с сигарами и, получив несколько приказаний,
отправился хлопотать. Его господин, закурив сигару, зевнул раза два и сел
на скамью по другую сторону ворот. Теперь я должен нарисовать его портрет.
Он был среднего роста; стройный, тонкий стан его и широкие плечи доказывали
крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевой жизни и
перемены климатов, не побежденное ни развратом столичной жизни, ни бурями
душевными; пыльный бархатный сюртучок его, застегнутый только на две нижние
пуговицы, позволял разглядеть ослепительно чистое белье, изобличавшее
привычки порядочного человека; его запачканные перчатки казались нарочно
сшитыми по его маленькой аристократической руке, и когда он снял одну
перчатку, то я был удивлен худобой его бледных пальцев. Его походка была
небрежна и ленива, но я заметил, что он не размахивал руками, - верный
признак некоторой скрытности характера. Впрочем, это мои собственные
замечания, основанные на моих же наблюдениях, и я вовсе не хочу вас
заставить веровать в них слепо. Когда он опустился на скамью, то прямой
стан его согнулся, как будто у него в спине не было ни одной косточки;
положение всего его тела изобразило какую-то нервическую слабость: он
сидел, как сидит бальзакова тридцатилетняя кокетка на своих пуховых креслах
после утомительного бала. С первого взгляда на лицо его я бы не дал ему
более двадцати трех лет, хотя после я готов был дать ему тридцать. В его
улыбке было что-то детское. Его кожа имела какую-то женскую нежность;
белокурые волосы, вьющиеся от природы, так живописно обрисовывали его
бледный, благородный лоб, на котором, только по долгом наблюдении, можно
было заметить следы морщин, пересекавши
Печорина, и тем более, что он мне недавно говорил о своей с ним дружбе и
еще час тому назад был уверен, что он прибежит, как только услышит его имя.
Уже было поздно и темно, когда я снова отворил окно и стал звать Максима
Максимыча, говоря, что пора спать; он что-то пробормотал сквозь зубы; я
повторил приглашение, - он ничего не отвечал.
Я лег на диван, завернувшись в шинель и оставив свечу на лежанке, скоро
задремал и проспал бы спокойно, если б, уж очень поздно, Максим Максимыч,
взойдя в комнату, не разбудил меня. Он бросил трубку на стол, стал ходить
по комнате, шевырять в печи, наконец лег, но долго кашлял, плевал,
ворочался...
- Не клопы ли вас кусают? - спросил я.
- Да, клопы... - отвечал он, тяжело вздохнув.
На другой день утром я проснулся рано; но Максим Максимыч предупредил меня.
Я нашел его у ворот, сидящего на скамейке. "Мне надо сходить к коменданту,
- сказал он, - так пожалуйста, если Печорин придет, пришлите за мной..."
Я обещался. Он побежал, как будто члены его получили вновь юношескую силу и
гибкость.
Утро было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах, как
новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за
нею базар кипел народом, потому что было воскресенье; босые
мальчики-осетины, неся за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокруг
меня; я их прогнал: мне было не до них, я начинал разделять беспокойство
доброго штабс-капитана.
Не прошло десяти минут, как на конце площади показался тот, которого мы
ожидали. Он шел с полковником Н..., который, доведя его до гостиницы,
простился с ним и поворотил в крепость. Я тотчас же послал инвалида за
Максимом Максимычем.
Навстречу Печорина вышел его лакей и доложил, что сейчас станут
закладывать, подал ему ящик с сигарами и, получив несколько приказаний,
отправился хлопотать. Его господин, закурив сигару, зевнул раза два и сел
на скамью по другую сторону ворот. Теперь я должен нарисовать его портрет.
Он был среднего роста; стройный, тонкий стан его и широкие плечи доказывали
крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевой жизни и
перемены климатов, не побежденное ни развратом столичной жизни, ни бурями
душевными; пыльный бархатный сюртучок его, застегнутый только на две нижние
пуговицы, позволял разглядеть ослепительно чистое белье, изобличавшее
привычки порядочного человека; его запачканные перчатки казались нарочно
сшитыми по его маленькой аристократической руке, и когда он снял одну
перчатку, то я был удивлен худобой его бледных пальцев. Его походка была
небрежна и ленива, но я заметил, что он не размахивал руками, - верный
признак некоторой скрытности характера. Впрочем, это мои собственные
замечания, основанные на моих же наблюдениях, и я вовсе не хочу вас
заставить веровать в них слепо. Когда он опустился на скамью, то прямой
стан его согнулся, как будто у него в спине не было ни одной косточки;
положение всего его тела изобразило какую-то нервическую слабость: он
сидел, как сидит бальзакова тридцатилетняя кокетка на своих пуховых креслах
после утомительного бала. С первого взгляда на лицо его я бы не дал ему
более двадцати трех лет, хотя после я готов был дать ему тридцать. В его
улыбке было что-то детское. Его кожа имела какую-то женскую нежность;
белокурые волосы, вьющиеся от природы, так живописно обрисовывали его
бледный, благородный лоб, на котором, только по долгом наблюдении, можно
было заметить следы морщин, пересекавши