дволь уже накопился от повторения наших как
будто беспечных, а на самом деде безнадежных встреч!
Фиальта состоит из старого и нового города; но между собой
новый и старый переплелись... и вот борются, не то чтобы
распутаться, не то чтобы вытеснить друг друга, и тут у каждого
свои приемы: новый борется честно пальмовой просадью, фасадом
меняльной конторы, красным песком тенниса, старый же из-за угла
выползает улочкой на костылях или папертью обвалившейся церкви.
Направляясь к гостинице, мы прошли мимо еще не достроенной, еще
пустой и сорной внутри, белой виллы, на стене которой: опять
все те же слоны, расставя чудовищно-младенческие колени, сидели
на тумбищах; в эфирных пачках наездница (уже с надрисованными
усами) отдыхала на толстом коне; и клоун с томатовым носом шел
по канату, держа зонтик, изукрашенный все теми же звездами:
смутное воспоминание о небесной родине циркачей. Тут, в
бельэтаже Фиальты, гораздо курортнее хрустел мокрый гравий, и
слышнее было ленивое уханье моря. На заднем дворе гостиницы
поваренок с ножом бежал за развившей гоночную скорость курицей.
Знакомый чистильщик сапог с беззубой улыбкой предлагал мне свой
черный престол. Под платанами стояли немецкой марки
мотоциклетка, старый грязный лимузин, еще сохранивший идею
каретности, и желтая, похожая на жука. машина: "Наша, то есть
Сегюра,-- сказала Нина, добавив:-- поезжай-ка ты, Васенька, с
нами, а?", хотя отлично знала, что я не могу поехать. По лаку
надкрыльников пролег гуаш неба и ветвей; в металле одного из
снарядоподобных фонарей мы с ней сами отразились на миг,
проходя по окату, а потом, через несколько шагов, я почему-то
оглянулся и как бы увидел то, что действительно произошло через
полтора часа: как они втроем усаживались, в автомобильных
чепцах, улыбаясь и помахивая мне, прозрачные, как призраки,
сквозь которые виден цвет мира, и вот дернулись, тронулись,
уменьшились (Нинин последний десятипалый привет): но на самом
деле автомобиль стоял еще неподвижно, гладкий и целый, как
яйцо, а Нина со мной входила на стеклянную веранду отельного
ресторана, и через окно мы уже видели, как (другим путем, чем
пришли мы) приближаются Фердинанд и Сегюр.
На веранде, где мы завтракали, не было никого, кроме
недавно виденного мной англичанина; на столике перед ним стоял
большой стакан с ярко-алым напитком, бросавшим овальный отсвет
на скатерть. Я заметил в его прозрачных глазах то же упрямое
вожделение, которое уже раз видел, но теперь оно никоим образом
не относилось м Нине, на нее он не смотрел совершенно, а
направлял пристальный, жадный взгляд на верхний угол широкого
окна, у которого сидел.
Содрав с маленьких сухощавых рук перчатки, Нина последний
раз в жизни ела моллюски, которые так любила. Фердинанд тоже
занялся едой, и я воспользовался его голодом, чтобы завести
разговор, дававший мне тень власти над ним: именно я упомянул о
недавней его неудаче. Пройдя небольшой период модного
религиозного прозрения, во время которого и благодать сходила
на него, и предпринимались им какие-то сомнительиые
паломничества, завершившиеся и вовсе скандальной историей, он
обратил свои темные глаза на варварскую Москву. Меня всегда
раздражало самодовольное убеждение, что крайность в искусстве
находится в некоей метафизической связи с крайностью в
политике, при нас
будто беспечных, а на самом деде безнадежных встреч!
Фиальта состоит из старого и нового города; но между собой
новый и старый переплелись... и вот борются, не то чтобы
распутаться, не то чтобы вытеснить друг друга, и тут у каждого
свои приемы: новый борется честно пальмовой просадью, фасадом
меняльной конторы, красным песком тенниса, старый же из-за угла
выползает улочкой на костылях или папертью обвалившейся церкви.
Направляясь к гостинице, мы прошли мимо еще не достроенной, еще
пустой и сорной внутри, белой виллы, на стене которой: опять
все те же слоны, расставя чудовищно-младенческие колени, сидели
на тумбищах; в эфирных пачках наездница (уже с надрисованными
усами) отдыхала на толстом коне; и клоун с томатовым носом шел
по канату, держа зонтик, изукрашенный все теми же звездами:
смутное воспоминание о небесной родине циркачей. Тут, в
бельэтаже Фиальты, гораздо курортнее хрустел мокрый гравий, и
слышнее было ленивое уханье моря. На заднем дворе гостиницы
поваренок с ножом бежал за развившей гоночную скорость курицей.
Знакомый чистильщик сапог с беззубой улыбкой предлагал мне свой
черный престол. Под платанами стояли немецкой марки
мотоциклетка, старый грязный лимузин, еще сохранивший идею
каретности, и желтая, похожая на жука. машина: "Наша, то есть
Сегюра,-- сказала Нина, добавив:-- поезжай-ка ты, Васенька, с
нами, а?", хотя отлично знала, что я не могу поехать. По лаку
надкрыльников пролег гуаш неба и ветвей; в металле одного из
снарядоподобных фонарей мы с ней сами отразились на миг,
проходя по окату, а потом, через несколько шагов, я почему-то
оглянулся и как бы увидел то, что действительно произошло через
полтора часа: как они втроем усаживались, в автомобильных
чепцах, улыбаясь и помахивая мне, прозрачные, как призраки,
сквозь которые виден цвет мира, и вот дернулись, тронулись,
уменьшились (Нинин последний десятипалый привет): но на самом
деле автомобиль стоял еще неподвижно, гладкий и целый, как
яйцо, а Нина со мной входила на стеклянную веранду отельного
ресторана, и через окно мы уже видели, как (другим путем, чем
пришли мы) приближаются Фердинанд и Сегюр.
На веранде, где мы завтракали, не было никого, кроме
недавно виденного мной англичанина; на столике перед ним стоял
большой стакан с ярко-алым напитком, бросавшим овальный отсвет
на скатерть. Я заметил в его прозрачных глазах то же упрямое
вожделение, которое уже раз видел, но теперь оно никоим образом
не относилось м Нине, на нее он не смотрел совершенно, а
направлял пристальный, жадный взгляд на верхний угол широкого
окна, у которого сидел.
Содрав с маленьких сухощавых рук перчатки, Нина последний
раз в жизни ела моллюски, которые так любила. Фердинанд тоже
занялся едой, и я воспользовался его голодом, чтобы завести
разговор, дававший мне тень власти над ним: именно я упомянул о
недавней его неудаче. Пройдя небольшой период модного
религиозного прозрения, во время которого и благодать сходила
на него, и предпринимались им какие-то сомнительиые
паломничества, завершившиеся и вовсе скандальной историей, он
обратил свои темные глаза на варварскую Москву. Меня всегда
раздражало самодовольное убеждение, что крайность в искусстве
находится в некоей метафизической связи с крайностью в
политике, при нас