Рассказы


тоящем соприкосновении с которой изысканнейшая
литература, конечно, становится, по ужасному, еще мало
исследованному свиному закону, такой же затасканной и
общедоступной серединой, как любая идейная дребедень. В случае
Фердинанда этот закон, правда, еще не действовал; мускулы его
музы были еще слишком крепки (не говоря о том, что ему было
наплевать на благосостояние народов), но от этих озорных
узоров, не для всех к тому же вразумительных, его искусство
стало еще гаже и мертвее. Что касается пьесы, то никто ничего
не понял в ней; сам я не видел ее, но хорошо представлял себе
эту гиперборейскую ночь, среди которой он пускал по невозможным
спиралям разнообразные колеса разъятых символов; и теперь я не
без удовольствия спросил его, читал ли он критику о себе.
-- Критика!-- воскликнул он.-- Хороша критика Всякая
темная личность мне читает мораль. Благодарю покорно. К моим
книгам притрагиваются с опаской, как к неизвестному
электрическому аппарату. Их разбирают со всех точек зрения,
кроме существенной. Вроде того, как если бы натуралист, толкуя
о лошади, начал говорить о седлах, чепраках или M-me de V. (он
назвал даму литературного света, в самом деле очень похожую на
оскаленную лошадь). Я тоже хочу этой голубиной крови,--
продолжал он тем же громким, рвущим голосом, обращаясь к лакею,
который понял его желание, посмотрев по направлению перста,
бесцеремонно указывавшего на стакан англичанина. Сегюр упомянул
имя общего знакомого, художника, любившего писать стекло, и
разговор принял менее оскорбительный характер. Между тем
англичанин вдруг решительно поднялся, встал на стул, оттуда
шагнул на подоконник и, выпрямившись во весь свой громадный
рост, снял с верхнего угла оконницы и ловко перевел в коробок
ночную бабочку с бобровой спинкой.
-- ...это, как белая лошадь Вувермана,-- сказал Фердинанд,
рассуждая о чем-то с Сегюром. -- Tu es trиs hippique ce matin
(Ты очень лошадиный с утра (франц.)),-- заметил тот.
Вскоре они оба ушли телефонировать. Фердинанд необыкновенно
любил эти телефонные звонки дальнего следования и особенно
виртуозно снабжал их, на любое расстояние, дружеским теплом,
когда надобно было, как например сейчас, заручиться даровым
ночлегом.
Откуда-то издали доносились звуки трубы и цитры. Мы с
Ниной пошли бродить снова. Цирк, видимо, выслал гонцов:
проходило рекламное шествие; но мы не застали его начала, так
как оно завернуло вверх, в боковую улочку: удалялся золоченый
кузов какой-то повозки, человек в бурнусе провел верблюда,
четверо неважных индейцев один за другим пронесли на древках
плакаты, а сзади, на очень маленьком пони с очень большой
челкой, благоговейно сидел частный мальчик в матроске.
Помню, мы проходили мимо почти высохшей, но все еще
пустой, кофейни; официант осматривал (и, быть может, потом
приголубил) страшного подкидыша: нелепый письменный прибор,
мимоходом оставленный на перилах Фердинандом. Помню еще: нам
понравилась старая каменная лестница, и мы полезли наверх, и я
смотрел на острый угол Нининого восходящего шага, когда,
подбирая юбку, чему прежде учила длина, а теперь узость, она
поднималась по седым ступеням; от нее шло знакомое тепло, и,
поднимаясь мыслью рядом с ней, я видел нашу предпоследнюю
встречу, на званом вечере в парижском доме, где бы