им мудрецом, в продолжение
нескольких дней подкармливала непривередливую хронику.
Но, как ты знаешь, я в те дни газет не читал: ты тогда
умирала. Теперь же, выслушав подробный рассказ о Фальтере, я
испытал некое весьма сильное и слегка как бы стыдливое желание.
Ты, конечно, понимаешь. В том состоянии, в котором я был,
люди без воображения, то есть лишенные его поддержки и
изысканий, обращаются к рекламным волшебникам, к хиромантам в
маскарадных тюрбанах, промышляющим промеж магических дел
крысиным ядом или розовой резиной, к жирным, смуглым
гадалкам,-- но особенно к спиритам, подделывающим неизвестную
еще энергию под млечные черты призраков и глупо предметные их
выступления. Но я воображением наделен, и потому у меня были
две возможности: первая из них была моя работа, мое искусство,
утешение моего искусства; вторая заключалась в том, чтобы вдруг
взять да поверить, что довольно, в сущности, обыкновенный,
несмотря на "пти же" бывалого ума, и даже чуть вульгарный
человек вроде Фальтера действительно и окончательно узнал то,
до чего ни один пророк, ни один волшебник никогда-никогда не
мог додуматься.
Искусство мое? Ты помнишь, не правда ли, этого странного
шведа, или датчанина, или исландца, черт его знает,-- словом,
этого длинного, оранжево-загорелого блондина с ресницами старой
лошади, который рекомендовался мне "известным писателем" и
заказал мне за гонорар, обрадовавший тебя (ты уже не вставала с
постели и не могла говорить, но писала мне цветным мелком на
грифельной дощечке смешные вещи вроде того, что больше всего в
жизни ты любишь "стихи, полевые цветы и иностранные деньги"),
заказал мне, говорю я, серию иллюстраций к поэме "Ultima
Thule", которую он на своем языке только что написал. О том же,
чтобы мне подробно ознакомиться с его манускриптом, не могло
быть, конечно, речи, так как французский язык, на котором мы
мучительно переговаривались, был ему знаком больше понаслышке,
и перевести мне свои символы он не мог. Мне удалось понять
только, что его герой -- какой-то северный король, несчастный и
нелюдимый; что в его государстве, в тумане моря, на грустном и
далеком острове, развиваются какие-то политические интриги,
убийства, мятежи, серая лошадь, потеряв всадника, летит в
тумане по вереску... Моим первым blanc et noir (Черно-белый
(франц.)) он остался доволен, и мы условились о темах остальных
рисунков. Так как он не явился через неделю, как обещал, я к
нему позвонил в гостиницу и узнал, что он отбыл в Америку.
Я от тебя тогда скрыл исчезновение работодателя, но
рисунков не продолжал, да и ты уже была так больна, что не
хотелось мне думать о моем золотом пере и кружевной туши. Но,
когда ты умерла, когда ранние утра и поздние вечера стали
особенно невыносимы, я с жалкой болезненной охотой, сознавание
которой вызывало у меня самого слезы, продолжал работу, за
которой, я знал, никто не придет, но именно потому она мне
казалась кстати,-- ее призрачная беспредметная природа,
отсутствие цели и вознаграждения, уводила меня в родственную
область с той, в которой для меня пребываешь ты, моя призрачная
цель, мое милое, мое такое милое земное творение, за которым
никто никуда никогда не придет; а так как все отвлекало меня,
подсовывая мне краску временности взамен графического узора
вечности, муча
нескольких дней подкармливала непривередливую хронику.
Но, как ты знаешь, я в те дни газет не читал: ты тогда
умирала. Теперь же, выслушав подробный рассказ о Фальтере, я
испытал некое весьма сильное и слегка как бы стыдливое желание.
Ты, конечно, понимаешь. В том состоянии, в котором я был,
люди без воображения, то есть лишенные его поддержки и
изысканий, обращаются к рекламным волшебникам, к хиромантам в
маскарадных тюрбанах, промышляющим промеж магических дел
крысиным ядом или розовой резиной, к жирным, смуглым
гадалкам,-- но особенно к спиритам, подделывающим неизвестную
еще энергию под млечные черты призраков и глупо предметные их
выступления. Но я воображением наделен, и потому у меня были
две возможности: первая из них была моя работа, мое искусство,
утешение моего искусства; вторая заключалась в том, чтобы вдруг
взять да поверить, что довольно, в сущности, обыкновенный,
несмотря на "пти же" бывалого ума, и даже чуть вульгарный
человек вроде Фальтера действительно и окончательно узнал то,
до чего ни один пророк, ни один волшебник никогда-никогда не
мог додуматься.
Искусство мое? Ты помнишь, не правда ли, этого странного
шведа, или датчанина, или исландца, черт его знает,-- словом,
этого длинного, оранжево-загорелого блондина с ресницами старой
лошади, который рекомендовался мне "известным писателем" и
заказал мне за гонорар, обрадовавший тебя (ты уже не вставала с
постели и не могла говорить, но писала мне цветным мелком на
грифельной дощечке смешные вещи вроде того, что больше всего в
жизни ты любишь "стихи, полевые цветы и иностранные деньги"),
заказал мне, говорю я, серию иллюстраций к поэме "Ultima
Thule", которую он на своем языке только что написал. О том же,
чтобы мне подробно ознакомиться с его манускриптом, не могло
быть, конечно, речи, так как французский язык, на котором мы
мучительно переговаривались, был ему знаком больше понаслышке,
и перевести мне свои символы он не мог. Мне удалось понять
только, что его герой -- какой-то северный король, несчастный и
нелюдимый; что в его государстве, в тумане моря, на грустном и
далеком острове, развиваются какие-то политические интриги,
убийства, мятежи, серая лошадь, потеряв всадника, летит в
тумане по вереску... Моим первым blanc et noir (Черно-белый
(франц.)) он остался доволен, и мы условились о темах остальных
рисунков. Так как он не явился через неделю, как обещал, я к
нему позвонил в гостиницу и узнал, что он отбыл в Америку.
Я от тебя тогда скрыл исчезновение работодателя, но
рисунков не продолжал, да и ты уже была так больна, что не
хотелось мне думать о моем золотом пере и кружевной туши. Но,
когда ты умерла, когда ранние утра и поздние вечера стали
особенно невыносимы, я с жалкой болезненной охотой, сознавание
которой вызывало у меня самого слезы, продолжал работу, за
которой, я знал, никто не придет, но именно потому она мне
казалась кстати,-- ее призрачная беспредметная природа,
отсутствие цели и вознаграждения, уводила меня в родственную
область с той, в которой для меня пребываешь ты, моя призрачная
цель, мое милое, мое такое милое земное творение, за которым
никто никуда никогда не придет; а так как все отвлекало меня,
подсовывая мне краску временности взамен графического узора
вечности, муча