утешится. Все это
благо. А знаете, Кларочка, мне-то скоро помирать... -- Бог с
вами, Антон Сергеевич! Какие глупости. -- Нет, не глупости.
Сегодня ночью опять был припадок. Сердце то во рту, то под
кроватью...
-- Бедный вы,-- забеспокоилась Клара.-- Ведь нужно
доктора... Подтягин улыбнулся.
-- Я пошутил. Мне, напротив, куда легче эти дни. А
припадок пустяк. Сам сейчас выдумал, чтобы посмотреть, как вы
очеса распахнете. Если бы мы были в России, Кларочка, то за
вами ухаживал бы земской врач или какой-нибудь солидный
архитектор. Вы, как,-- любите Россию?
-- Очень.
-- То-то же. Россию надо любить. Без нашей эмигрантской
любви, России -- крышка. Там ее никто не любит.
-- Мне уже двадцать шесть лет,-- сказала Клара,-- я целое
утро стучу на машинке и пять раз в неделю работаю до шести. Я
очень устаю. Я совершенно одна в Берлине. Как вы думаете, Антон
Сергеевич, это долго будет так продолжаться?
-- Не знаю, голубушка,-- вздохнул Подтягин.-- Сказал бы,
да не анаю. Вот я тоже работал, журнал тут затеял... А теперь
сижу на бобах. Дай Бог только в Париж попасть. Там жить
привольнее. Как вы думаете, попаду?
-- Ну что вы, Антон Сергеевич, конечно. Завтра все
устроится.
-- Привольнее и кажется дешевле,-- сказал Подтягин,
ложечкой доставая не растаявший кусочек сахара и думая о том,
что в этом ноздреватом кусочке есть что-то русское, весеннее,
когда вот снег тает.
VIII
День Ганина еще более опустел в житейском смысле после его
разрыва с Людмилой, но зато теперь не было тоски бездействия.
Воспоминанье так занимало его, что он не чувствовал времени.
Тень его жила в пансионе госпожи Дорн,-- он же сам был в
России, переживал воспоминанье свое, как действительность.
Временем для него был ход его воспоминанья, которое
развертывалось постепенно. И хотя роман его с Машенькой
продолжался в те далекие годы не три дня, не неделю, а гораздо
больше, он не чувствовал несоответствия между действительным
временем и тем другим временем, в котором он жил, так как
память его не учитывала каждого мгновенья, а перескакивала
через пустые, непамятные места, озаряя только то, что было
связано с Машенькой, и потому выходило так, что не было
несоответствия между ходом прошлой жизни и ходом настоящей.
Казалось, что эта прошлая, доведенная до совершенства,
жизнь проходит ровным узором через берлинские будни, Чтобы
Ганин ни делал в эти дни, та жизнь согревала его неотступно.
Это было не просто воспоминанье, а жизнь, гораздо
действительнее, гораздо "интенсивнее" -- как пишут в газетах,--
чем жизнь его берлинской тени. Это был удивительный роман,
развивающийся с подлинной, нежной осторожностью,
Конец июля на севере России уже пахнет слегка осенью.
Мелкий желтый лист, нет-нет, да и слетит с березы; в просторах
скошенных полей уже пусто и светло по-осеннему. Вдоль опушки,
где еще лоснится на ветру островок высокой травы, избежавшей
косарей, на бледно-лиловых подушечках скабиоз спят отяжелевшие
шмели. И как-то вечером, в парковой беседке...
Да. Эта беседка стояла на подгнивших сваях, над оврагом, и
с обеих сторон к ней вели два покатых мостика, скользких от
ольховых сережек да еловых игл.
В небольших ромбах белых оконниц были разноцветные стекла:
глядишь, бывал
благо. А знаете, Кларочка, мне-то скоро помирать... -- Бог с
вами, Антон Сергеевич! Какие глупости. -- Нет, не глупости.
Сегодня ночью опять был припадок. Сердце то во рту, то под
кроватью...
-- Бедный вы,-- забеспокоилась Клара.-- Ведь нужно
доктора... Подтягин улыбнулся.
-- Я пошутил. Мне, напротив, куда легче эти дни. А
припадок пустяк. Сам сейчас выдумал, чтобы посмотреть, как вы
очеса распахнете. Если бы мы были в России, Кларочка, то за
вами ухаживал бы земской врач или какой-нибудь солидный
архитектор. Вы, как,-- любите Россию?
-- Очень.
-- То-то же. Россию надо любить. Без нашей эмигрантской
любви, России -- крышка. Там ее никто не любит.
-- Мне уже двадцать шесть лет,-- сказала Клара,-- я целое
утро стучу на машинке и пять раз в неделю работаю до шести. Я
очень устаю. Я совершенно одна в Берлине. Как вы думаете, Антон
Сергеевич, это долго будет так продолжаться?
-- Не знаю, голубушка,-- вздохнул Подтягин.-- Сказал бы,
да не анаю. Вот я тоже работал, журнал тут затеял... А теперь
сижу на бобах. Дай Бог только в Париж попасть. Там жить
привольнее. Как вы думаете, попаду?
-- Ну что вы, Антон Сергеевич, конечно. Завтра все
устроится.
-- Привольнее и кажется дешевле,-- сказал Подтягин,
ложечкой доставая не растаявший кусочек сахара и думая о том,
что в этом ноздреватом кусочке есть что-то русское, весеннее,
когда вот снег тает.
VIII
День Ганина еще более опустел в житейском смысле после его
разрыва с Людмилой, но зато теперь не было тоски бездействия.
Воспоминанье так занимало его, что он не чувствовал времени.
Тень его жила в пансионе госпожи Дорн,-- он же сам был в
России, переживал воспоминанье свое, как действительность.
Временем для него был ход его воспоминанья, которое
развертывалось постепенно. И хотя роман его с Машенькой
продолжался в те далекие годы не три дня, не неделю, а гораздо
больше, он не чувствовал несоответствия между действительным
временем и тем другим временем, в котором он жил, так как
память его не учитывала каждого мгновенья, а перескакивала
через пустые, непамятные места, озаряя только то, что было
связано с Машенькой, и потому выходило так, что не было
несоответствия между ходом прошлой жизни и ходом настоящей.
Казалось, что эта прошлая, доведенная до совершенства,
жизнь проходит ровным узором через берлинские будни, Чтобы
Ганин ни делал в эти дни, та жизнь согревала его неотступно.
Это было не просто воспоминанье, а жизнь, гораздо
действительнее, гораздо "интенсивнее" -- как пишут в газетах,--
чем жизнь его берлинской тени. Это был удивительный роман,
развивающийся с подлинной, нежной осторожностью,
Конец июля на севере России уже пахнет слегка осенью.
Мелкий желтый лист, нет-нет, да и слетит с березы; в просторах
скошенных полей уже пусто и светло по-осеннему. Вдоль опушки,
где еще лоснится на ветру островок высокой травы, избежавшей
косарей, на бледно-лиловых подушечках скабиоз спят отяжелевшие
шмели. И как-то вечером, в парковой беседке...
Да. Эта беседка стояла на подгнивших сваях, над оврагом, и
с обеих сторон к ней вели два покатых мостика, скользких от
ольховых сережек да еловых игл.
В небольших ромбах белых оконниц были разноцветные стекла:
глядишь, бывал