может быть, все впечатления, я могу поклясться, что полковник
преспокойно советовался со мной по поводу таких вещей, как ее
диета, регулы, гардероб и книжки, которые она уже читала или
должна была бы прочитать. "Мне кажется", говорил он, "ей
понравится "Жан Кристоф" - как вы думаете?" О, он был сущий
литературовед, этот господин Таксович.
Я положил конец его жужжанию тем, что предложил Валерии
уложить свои жалкие пожитки немедленно, на что пошляк полковник
галантно заявил, что охотно сам перенесет их в свою машину.
Вернувшись к исправлению должности, он повез Гумбертов, мосье и
мадам, домой, и во весь путь Валерия говорила, а Гумберт Грозный
внутренне обсуждал с Гумбертом Кротким, кого именно убьет
Гумберт Гумберт - ее, или ее возлюбленного, или обоих, или
никого. Помнится, я однажды имел в руках пистолет,
принадлежавший студенту-однокашнику, в ту пору моей жизни (я,
кажется, об этой поре не упомянул, но это неважно), когда я
лелеял мысль насладиться его маленькой сестрой (необыкновенно
лучистой нимфеткой, с большим черным бантом) и потом
застрелиться. Теперь же я спрашивал себя, стоила ли Валечка (как
ее называл полковник) того, чтобы быть пристреленной, задушенной
или утопленной. У нее были очень чувствительные руки и ноги, и я
решил ограничиться тем, что сделаю ей ужасно больно, как только
мы останемся наедине.
Но этого не суждено было. Валечка - уже к этому времени
проливавшая потоки слез, окрашенные размазанной радугой ее
косметики - принялась набивать вещами коекак сундук, два
чемодана, лопавшуюся картонку, - и желание надеть горные сапоги
и с разбега пнуть ее в круп было, конечно, неосуществимо,
покамест проклятый полковник возился поблизости. Не то, чтобы он
вел себя нагло или что-нибудь в этом роде: напротив, он проявлял
(как бы на боковой сцене того театра, в который меня залучили)
деликатную старосветскую учтивость, причем сопровождал всякое
свое движение неправильно произносимыми извинениями (же деманд
пардон... эске же пуи...) и с большим тактом отворачивался, пока
Валечка сдирала свои розовые штанишки с веревки над ванной; но
мерзавец находился, казалось, одновременно всюду, приспособляя
состав свой к анатомии квартиры, читая мою газету в моем же
кресле, развязывая узлы на веревке, сворачивая себе папиросу,
считая чайные ложечки, посещая уборную, помогая своей девке
завернуть электрическую сушилку для волос (подарок ее отца) и
вынося на улицу ее рухлядь. Я сидел, сложив руки, одним бедром
на подоконнике, погибая от скуки и ненависти. Наконец оба они
вышли из дрожавшей квартиры - вибрация двери, захлопнутой мною,
долго отзывалась у меня в каждом нерве, что было слабой заменой
той заслуженной оплеухи наотмашь по скуле, которую она бы
получила на экране по всем правилам теперешних кинокартин.
Неуклюже играя свою роль, я прошествовал в ванную, дабы
проверить, не увезли ли они моего английского одеколона; нет, не
увезли; но я заметил с судорогой злобного отвращения, что бывший
советник царя, основательно опорожнив мочевой пузырь, не спустил
воду. Эта торжественная лужа захожей урины с разлезающимся в ней
вымокшим темно-желтым окурком показалась мне высшим
оскорблением, и я дико огляделся, ища оружия. На самом деле,
вероятно, ничто иное, как русская мещанская вежливость (с
приме
преспокойно советовался со мной по поводу таких вещей, как ее
диета, регулы, гардероб и книжки, которые она уже читала или
должна была бы прочитать. "Мне кажется", говорил он, "ей
понравится "Жан Кристоф" - как вы думаете?" О, он был сущий
литературовед, этот господин Таксович.
Я положил конец его жужжанию тем, что предложил Валерии
уложить свои жалкие пожитки немедленно, на что пошляк полковник
галантно заявил, что охотно сам перенесет их в свою машину.
Вернувшись к исправлению должности, он повез Гумбертов, мосье и
мадам, домой, и во весь путь Валерия говорила, а Гумберт Грозный
внутренне обсуждал с Гумбертом Кротким, кого именно убьет
Гумберт Гумберт - ее, или ее возлюбленного, или обоих, или
никого. Помнится, я однажды имел в руках пистолет,
принадлежавший студенту-однокашнику, в ту пору моей жизни (я,
кажется, об этой поре не упомянул, но это неважно), когда я
лелеял мысль насладиться его маленькой сестрой (необыкновенно
лучистой нимфеткой, с большим черным бантом) и потом
застрелиться. Теперь же я спрашивал себя, стоила ли Валечка (как
ее называл полковник) того, чтобы быть пристреленной, задушенной
или утопленной. У нее были очень чувствительные руки и ноги, и я
решил ограничиться тем, что сделаю ей ужасно больно, как только
мы останемся наедине.
Но этого не суждено было. Валечка - уже к этому времени
проливавшая потоки слез, окрашенные размазанной радугой ее
косметики - принялась набивать вещами коекак сундук, два
чемодана, лопавшуюся картонку, - и желание надеть горные сапоги
и с разбега пнуть ее в круп было, конечно, неосуществимо,
покамест проклятый полковник возился поблизости. Не то, чтобы он
вел себя нагло или что-нибудь в этом роде: напротив, он проявлял
(как бы на боковой сцене того театра, в который меня залучили)
деликатную старосветскую учтивость, причем сопровождал всякое
свое движение неправильно произносимыми извинениями (же деманд
пардон... эске же пуи...) и с большим тактом отворачивался, пока
Валечка сдирала свои розовые штанишки с веревки над ванной; но
мерзавец находился, казалось, одновременно всюду, приспособляя
состав свой к анатомии квартиры, читая мою газету в моем же
кресле, развязывая узлы на веревке, сворачивая себе папиросу,
считая чайные ложечки, посещая уборную, помогая своей девке
завернуть электрическую сушилку для волос (подарок ее отца) и
вынося на улицу ее рухлядь. Я сидел, сложив руки, одним бедром
на подоконнике, погибая от скуки и ненависти. Наконец оба они
вышли из дрожавшей квартиры - вибрация двери, захлопнутой мною,
долго отзывалась у меня в каждом нерве, что было слабой заменой
той заслуженной оплеухи наотмашь по скуле, которую она бы
получила на экране по всем правилам теперешних кинокартин.
Неуклюже играя свою роль, я прошествовал в ванную, дабы
проверить, не увезли ли они моего английского одеколона; нет, не
увезли; но я заметил с судорогой злобного отвращения, что бывший
советник царя, основательно опорожнив мочевой пузырь, не спустил
воду. Эта торжественная лужа захожей урины с разлезающимся в ней
вымокшим темно-желтым окурком показалась мне высшим
оскорблением, и я дико огляделся, ища оружия. На самом деле,
вероятно, ничто иное, как русская мещанская вежливость (с
приме