громадных деревьев, где
жизнь будет настолько лучше, чем в скучном, сером Париже.
Однажды утром (ее бумаги были уже почти приведены в порядок)
мы выходили из какого-то официального здания, как вдруг вижу,
что переваливающаяся со мной рядом Валерия начинает энергично и
безмолвно трясти своей болоночной головой. Сначала я на это не
обращал никакого внимания, но затем спросил, почему ей,
собственно, кажется, что там внутри что-то есть? Она ответила
(перевожу с ее французского перевода какой-то славянской
плоскости): "В моей жизни есть другой человек".
Незачем говорить, что мужу не могут особенно понравиться
такие слова. Меня, признаюсь, они ошеломили. Прибить ее тут же
на улице - как поступил бы честный мещанин - было нельзя. Годы
затаенных страданий меня научили самообладанию
сверхчеловеческому. Итак, я поскорее сел с ней в таксомотор,
который уже некоторое время пригласительно полз вдоль панели, и
в этом сравнительном уединении спокойно предложил ей объяснить
свои дикие слова. Меня душило растущее бешенство - о, не потому
чтоб я испытывал какие-либо нежные чувства к балаганной фигуре,
именуемой мадам Гумберт, но потому что никому, кроме меня, не
полагалось разрешать проблемы законных и незаконных
совокуплений, а тут Валерия, моя фарсовая супруга, нахально
собралась располагать по своему усмотрению и моими удобствами и
моею судьбой. Я потребовал, чтоб она мне назвала любовника. Я
повторил вопрос; но она не прерывала своей клоунской болтовни,
продолжая тараторить о том, как она несчастна со мной и что
хочет немедленно со мной разводиться. "Mais qui est-ce?" заорал
я наконец, кулаком хватив ее по колену, и она, даже не
поморщившись, уставилась на меня, точно ответ был так прост, что
объяснений не требовалось. Затем быстро пожала плечом и указала
пальцем на мясистый затылок шофера. Тот затормозил у небольшого
кафэ и представился. Не могу вспомнить его смехотворную фамилию,
но после стольких лет он мне видится еще совсем ясно -
коренастый русак, бывший полковник Белой Армии, пышноусый,
остриженный ежиком. (Таких, как он, не одна тысяча занималась
этим дурацким промыслом в Париже.) Мы сели за столик,
белогвардеец заказал вина, а Валерия, приложив к колену
намоченную салфетку, продолжала говорить - в меня, скорее, чем
со мной: в сей величественный сосуд она всыпала слова с
безудержностью, которой я и не подозревал в ней, причем то и
дело разражалась залпом польских или русских фраз в направлении
своего невозмутимого любовника. Положение получалось абсурдное,
и оно сделалось еще абсурднее, когда таксомоторный полковник, с
хозяйской улыбкой остановив Валерию, начал развивать собственные
домыслы и замыслы. Выражаясь на отвратительном французском
языке, он наметил тот мир любви и труда, в который собирался
вступить рука об руку с малюткой женой. Она же теперь занялась
своей внешностью, сидючи между ним и мной: подкрашивала
выпученные губки, поправляла клевками пальцев (при этом утраивая
подбородок) передок блузки и так далее, а он между тем говорил о
ней, не только как если бы ее не было с нами, но так, как если
бы она была сироткой, которую как раз переводили ради ее же
блага от одного мудрого опекуна к другому, мудрейшему; и хотя
испытываемый мною беспомощный гнев преувеличивал и коверкал,
жизнь будет настолько лучше, чем в скучном, сером Париже.
Однажды утром (ее бумаги были уже почти приведены в порядок)
мы выходили из какого-то официального здания, как вдруг вижу,
что переваливающаяся со мной рядом Валерия начинает энергично и
безмолвно трясти своей болоночной головой. Сначала я на это не
обращал никакого внимания, но затем спросил, почему ей,
собственно, кажется, что там внутри что-то есть? Она ответила
(перевожу с ее французского перевода какой-то славянской
плоскости): "В моей жизни есть другой человек".
Незачем говорить, что мужу не могут особенно понравиться
такие слова. Меня, признаюсь, они ошеломили. Прибить ее тут же
на улице - как поступил бы честный мещанин - было нельзя. Годы
затаенных страданий меня научили самообладанию
сверхчеловеческому. Итак, я поскорее сел с ней в таксомотор,
который уже некоторое время пригласительно полз вдоль панели, и
в этом сравнительном уединении спокойно предложил ей объяснить
свои дикие слова. Меня душило растущее бешенство - о, не потому
чтоб я испытывал какие-либо нежные чувства к балаганной фигуре,
именуемой мадам Гумберт, но потому что никому, кроме меня, не
полагалось разрешать проблемы законных и незаконных
совокуплений, а тут Валерия, моя фарсовая супруга, нахально
собралась располагать по своему усмотрению и моими удобствами и
моею судьбой. Я потребовал, чтоб она мне назвала любовника. Я
повторил вопрос; но она не прерывала своей клоунской болтовни,
продолжая тараторить о том, как она несчастна со мной и что
хочет немедленно со мной разводиться. "Mais qui est-ce?" заорал
я наконец, кулаком хватив ее по колену, и она, даже не
поморщившись, уставилась на меня, точно ответ был так прост, что
объяснений не требовалось. Затем быстро пожала плечом и указала
пальцем на мясистый затылок шофера. Тот затормозил у небольшого
кафэ и представился. Не могу вспомнить его смехотворную фамилию,
но после стольких лет он мне видится еще совсем ясно -
коренастый русак, бывший полковник Белой Армии, пышноусый,
остриженный ежиком. (Таких, как он, не одна тысяча занималась
этим дурацким промыслом в Париже.) Мы сели за столик,
белогвардеец заказал вина, а Валерия, приложив к колену
намоченную салфетку, продолжала говорить - в меня, скорее, чем
со мной: в сей величественный сосуд она всыпала слова с
безудержностью, которой я и не подозревал в ней, причем то и
дело разражалась залпом польских или русских фраз в направлении
своего невозмутимого любовника. Положение получалось абсурдное,
и оно сделалось еще абсурднее, когда таксомоторный полковник, с
хозяйской улыбкой остановив Валерию, начал развивать собственные
домыслы и замыслы. Выражаясь на отвратительном французском
языке, он наметил тот мир любви и труда, в который собирался
вступить рука об руку с малюткой женой. Она же теперь занялась
своей внешностью, сидючи между ним и мной: подкрашивала
выпученные губки, поправляла клевками пальцев (при этом утраивая
подбородок) передок блузки и так далее, а он между тем говорил о
ней, не только как если бы ее не было с нами, но так, как если
бы она была сироткой, которую как раз переводили ради ее же
блага от одного мудрого опекуна к другому, мудрейшему; и хотя
испытываемый мною беспомощный гнев преувеличивал и коверкал,