Защита Лужина



поразило ее, привыкшую равнодушно думать, что все, которые не
мыслят так, как ее родители, мыслят так, как хромой забавник,
говоривший о социологии толпе смешливых девиц. Оказывалось, что
были тончайшие оттенки мнений и ехиднейшая вражда,-- и если все
это было слишком сложно для ума, то душа одно начинала
постигать совершенно отчетливо: и тут, и там мучат или хотят
мучить, но там муки и хотение причинить муку в сто крат больше,
чем тут, и потому тут лучше.
Когда приходила Лужину очередь читать вслух, она выбирала
для него фельетон с шутливым названием или коротенький,
прочувствованный рассказ. Он читал, смешно запинаясь, странно
произнося некоторые слова, переезжая иногда за точку или не
доезжая до нее и бессмысленно повышая и понижая голос. Ей
нетрудно было понять, что газеты его не занимают; когда же она
затевала разговор, соответствовавший только что прочитанной
статье, он поспешно соглашался со всеми ее заключениями, и
когда, чтобы проверить его, она нарочно сказала, что
эмигрантские газеты все врут, он согласился тоже.
Газеты одно, люди другое; хорошо бы послушать этих людей.
Она представила себе, как у нее в квартире будут собираться
люди разного толка,-- "всякая интеллигентщина", по выражению
матери,-- и как, слушая живые споры и беседы на новые темы,
Лужин, если не расцветет, то по крайней мере найдет временное
развлечение. Из всех знакомых ее матери наиболее просвещенным и
даже "левым", как с некоторым кокетством утверждала мать,
считался Олег Сергеевич Смирновский,-- но, когда Лужина к нему
обратилась с просьбой привести к ней несколько интересных,
свободомыслящих людей, читающих не только "Знамя", но и
"Объединение" и "Зарубежный Голос",-- Смирновский ответил, что
он, мол, не вращается в таких кругах, и стал порицать подобное
вращение и быстро объяснил, что вращается в других кругах, где
вращение необходимо, и у Лужиной неприятно закружилась голова,
как в Луна-парке на вращающемся диске. После этой неудачи она
из разных келеек памяти стала извлекать людей, которых случайно
встречала и которые могли ей теперь пособить. Она вспомнила
русскую девицу, которая сидела с ней рядом в школе прикладных
искусств, дочь политического деятеля из демократов; вспомнила и
Алферова, который бывал всюду и охотно рассказывал, что однажды
у него на руках умер старый поэт; вспомнила мало ценимого
родственника, служившего в конторе русской газеты, название
которой с гортанными руладами выкрикивала под вечер толстая
газетчица на углу. Выбрала еще кое-кого и кроме того подумала,
что многие, вероятно, помнят Лужина писателя и знают о Лужине
шахматисте и с удовольствием будут посещать его дом.
И что было Лужину до всего этого? Единственное, что
по-настояшему занимало его, была сложная, лукавая игра, в
которую он -- непонятно как -- был замешан. Беспомощно и хмуро
он выискивал приметы шахматного повторения, продолжая
недоумевать, куда оно клонится. Но всегда быть начеку, всегда
напрягать внимание он тоже не мог: что-то временно ослабевало в
нем, он беззаботно наслаждался партией, напечатанной в газете,
и, вдруг спохватившись, с тоской отмечал, что опять
недосмотрел, и в его жизни только что был сделан тонкий ход,
беспощадно продолжавший роковую комбинацию. Тогда он решал
удвоить бдительность, следить за каждой секунд