и схватив этим взглядом распределение фигур, и потом
решал про себя, пока жена вслух читала ему передовую. "...Вся
деятельность исчерпывается коренным изменением и дополнением,
которые должны обеспечить..." -- ровным голосом читала жена.
"Построение любопытное,-- думал Лужин.-- Ферзь черных
совершенно свободен", "...проводит четкую грань между
жизненными интересами, причем нелишним было бы отметить, что
ахиллесова пята этой карающей длани..." "Против угрозы на
аш-семь у черных есть очевидная защита", -- думал Лужин и
механически улыбнулся оттого, что жена, прервав на миг чтение,
вдруг сказала вполголоса: "Не понимаю". "Если в этом плане,--
продолжала она,-- рассматривать их дальнейшие планы...". "Ах,
какая роскошь",-- мысленно воскликнул Лужин, найдя ключ к
задаче -- очаровательно изящную жертву, "...и катастрофа не за
горами",-- докончила статью жена и, окончив, вздохнула. Дело в
том, что чем внимательнее она читала газеты, тем ей становилось
скучнее, и туманом слов и метафор, предположений и выводов
заслонялась ясная истина, которую она всегда чувствовала и
никогда не могла выразить. Когда же она обращалась к газетам
потусторонним, советским, то уже скуке не было границ. От них
веяло холодом гробовой бухгалтерии, мушиной канцелярской
тоской, и чем-то они ей напоминали Образ маленького чиновника с
мертвым лицом в одном учреждении, куда пришлось зайти в те дни,
когда ее и Лужина гнали из канцелярии в канцелярию ради
какой-то бумажки. Чиновник был обидчивый и замученный, и ел
диабетический хлебец, и, вероятно, получал мизерное жалованье,
был женат, и у ребенка была сыпь по всему телу. Бумажке,
которой у них не было и которую следовало достать, он придавал
значение космическое, весь мир держался на этой бумажке и
безнадежно рассыпался в прах, если человек был ее лишен. Мало
того: оказывалось, что Лужины получить ее не могли, прежде чем
не истекут чудовищные сроки, тысячелетия отчаяния и пустоты, и
одним только писанием прошений было позволено облегчать себе
эту мировую скорбь. Чиновник огрызнулся на бедного Лужина за
курение в присутственном месте, и Лужин, вздрогнув, сунул
окурок в карман. В окно был виден строящийся дом в лесах, косой
дождь; в углу комнаты висел черный пиджачок, который чиновник в
часы работы менял на люстриновый, и от его стола было общее
впечатление лиловых чернил и все того же трансцендентального
уныния. Они ушли, ничего не получив, и Лужина чувствовала,
словно ей пришлось повоевать с серой и слепой вечностью,
которая и победила ее, брезгливо оттолкнув робкую земную мзду--
три сигары. Бумажку они получили в другом учреждении мгновенно.
Лужина потом с ужасом думала, что маленький чиновник, уславший
их, представляет себе, вероятно, как они безутешными призраками
бродят в безвоздушных пространствах, и, быть может, все ждет их
покорного, рыдающего возвращения. Ей было неясно, почему именно
его Образ мерещился ей, как только она принималась за
московскую газету. Скука и жалость были, что ли, такого же
свойства, но ей было мало этого, ум не был удовлетворен,-- и
вдруг она понимала, что тоже ищет формулу, официальное
воплощение чувства, а дело совсем не в том. Уму была
непостижима сложная борьба туманных мнений, высказываемых
различными газетами изгнания; это разнообразие мнений особенно
решал про себя, пока жена вслух читала ему передовую. "...Вся
деятельность исчерпывается коренным изменением и дополнением,
которые должны обеспечить..." -- ровным голосом читала жена.
"Построение любопытное,-- думал Лужин.-- Ферзь черных
совершенно свободен", "...проводит четкую грань между
жизненными интересами, причем нелишним было бы отметить, что
ахиллесова пята этой карающей длани..." "Против угрозы на
аш-семь у черных есть очевидная защита", -- думал Лужин и
механически улыбнулся оттого, что жена, прервав на миг чтение,
вдруг сказала вполголоса: "Не понимаю". "Если в этом плане,--
продолжала она,-- рассматривать их дальнейшие планы...". "Ах,
какая роскошь",-- мысленно воскликнул Лужин, найдя ключ к
задаче -- очаровательно изящную жертву, "...и катастрофа не за
горами",-- докончила статью жена и, окончив, вздохнула. Дело в
том, что чем внимательнее она читала газеты, тем ей становилось
скучнее, и туманом слов и метафор, предположений и выводов
заслонялась ясная истина, которую она всегда чувствовала и
никогда не могла выразить. Когда же она обращалась к газетам
потусторонним, советским, то уже скуке не было границ. От них
веяло холодом гробовой бухгалтерии, мушиной канцелярской
тоской, и чем-то они ей напоминали Образ маленького чиновника с
мертвым лицом в одном учреждении, куда пришлось зайти в те дни,
когда ее и Лужина гнали из канцелярии в канцелярию ради
какой-то бумажки. Чиновник был обидчивый и замученный, и ел
диабетический хлебец, и, вероятно, получал мизерное жалованье,
был женат, и у ребенка была сыпь по всему телу. Бумажке,
которой у них не было и которую следовало достать, он придавал
значение космическое, весь мир держался на этой бумажке и
безнадежно рассыпался в прах, если человек был ее лишен. Мало
того: оказывалось, что Лужины получить ее не могли, прежде чем
не истекут чудовищные сроки, тысячелетия отчаяния и пустоты, и
одним только писанием прошений было позволено облегчать себе
эту мировую скорбь. Чиновник огрызнулся на бедного Лужина за
курение в присутственном месте, и Лужин, вздрогнув, сунул
окурок в карман. В окно был виден строящийся дом в лесах, косой
дождь; в углу комнаты висел черный пиджачок, который чиновник в
часы работы менял на люстриновый, и от его стола было общее
впечатление лиловых чернил и все того же трансцендентального
уныния. Они ушли, ничего не получив, и Лужина чувствовала,
словно ей пришлось повоевать с серой и слепой вечностью,
которая и победила ее, брезгливо оттолкнув робкую земную мзду--
три сигары. Бумажку они получили в другом учреждении мгновенно.
Лужина потом с ужасом думала, что маленький чиновник, уславший
их, представляет себе, вероятно, как они безутешными призраками
бродят в безвоздушных пространствах, и, быть может, все ждет их
покорного, рыдающего возвращения. Ей было неясно, почему именно
его Образ мерещился ей, как только она принималась за
московскую газету. Скука и жалость были, что ли, такого же
свойства, но ей было мало этого, ум не был удовлетворен,-- и
вдруг она понимала, что тоже ищет формулу, официальное
воплощение чувства, а дело совсем не в том. Уму была
непостижима сложная борьба туманных мнений, высказываемых
различными газетами изгнания; это разнообразие мнений особенно