о не было, ни дачной осени, моросящей на астры, ни
переезда в город, ни возвращения в школу. Фотография появилась
в октябрьский день, вскоре после первого, незабвенного
выступления в шахматном клубе. И все другое, что было между ней
и переездом в Петербург,-- два месяца, как-никак,-- было так
смутно и так спутано, что потом, вспоминая то время, Лужин не
мог точно сказать, когда, например, была вечеринка в школе,--
где тихо, в уголку, почти незаметно для товарищей, он обыграл
учителя географии, известного любителя,-- или когда, по
приглашению отца, явился к ним обедать седой еврей, дряхлый
шахматный гений, побеждавший во всех городах мира, а ныне
живший в праздности и нищете, полуслепой, больной сердцем,
потерявший навеки огонь, хватку, счастье... Лужин помнил одно
совершенно ясно -- боязнь; которую он испытывал в школе,
боязнь, что узнают о его даре и засмеют его,-- и впоследствии,
орудуя этим безошибочным воспоминанием, он рассудил, что после
партии, сыгранной на вечеринке, он в школе, должно быть, больше
не бывал, ибо, помня все содрогания своего детства, он не мог
представить себе то ужасное ощущение, которое бы испытал, войдя
наутро в класс и увидев любопытные, все проведавшие глаза. Он
помнил опять-таки, что, после появления фотографии, он
отказался ходить в школу, и невозможно было распутать в памяти
узел, в который связались вечеринка и фотография, невозможно
было сказать, что случилось раньше, что позже. Журнал ему
принес отец, и фотография была та, которую сняли в прошлом году
на даче: ствол в саду, и он у ствола, узор листвы на лбу,
угрюмое выражение на чуть склоненном лице и те узкие, белые
штанишки, которые всегда спереди расстегивались. Вместо
радости, ожидаемой отцом, он нс выразил ничего,-- но тайная
радость все же была: вот это кладет конец школе. Его упрашивали
в продолжение недели. Мать, конечно, плакала. Отец пригрозил
отнять новые шахматы,-- огромные фигуры на сафьяновой доске. И
вдруг все решилось само собой. Он бежал из дому,-- в осеннем
пальтишке, так как зимнее, после одной неудавшейся попытки
бежать, спрятали,-- и, не зная, куда деться (шел колючий снег,
оседал на карнизах, и ветер его сдувал, без конца повторяя эту
мелкую метель), он побрел, наконец, к тете, которой не видел с
весны. Он встретил ее у подъезда ее дома. Она была в черной
шляпе, держала в руках завернутые в бумагу цветы, шла на
похороны. "Твой старый партнер помер,-- сказала она.-- Поедем
со мной". Он рассердился, что нельзя посидеть в тепле, что идет
снег, что у тети горят сентиментальные слезы за вуалью,-- и,
резко повернув, пошел прочь и, с час походив, отправился домой.
Самого возвращения он не помнил, любопытней всего, что, быть
может, предыдущее произошло на самом деле иначе, чем многое у
него в памяти было потом добавлено, взято из его бреда, а
бредил он целую неделю, и, так как он был очень слабый и
нервный, доктора полагали, что он болезни не переживет. Болел
он не в первый раз, и, восстановляя ощущение именно этой
болезни, он невольно вспоминал и другие, которыми его детство
было полно,-- и особенно отчетливо вспоминалось ему, как еще
совсем маленьким, играя сам с собой, он все кутался в тигровый
плед, одиноко изображая короля,-- всего приятней было
изображать короля, так как мантия предохраняла от озноба
переезда в город, ни возвращения в школу. Фотография появилась
в октябрьский день, вскоре после первого, незабвенного
выступления в шахматном клубе. И все другое, что было между ней
и переездом в Петербург,-- два месяца, как-никак,-- было так
смутно и так спутано, что потом, вспоминая то время, Лужин не
мог точно сказать, когда, например, была вечеринка в школе,--
где тихо, в уголку, почти незаметно для товарищей, он обыграл
учителя географии, известного любителя,-- или когда, по
приглашению отца, явился к ним обедать седой еврей, дряхлый
шахматный гений, побеждавший во всех городах мира, а ныне
живший в праздности и нищете, полуслепой, больной сердцем,
потерявший навеки огонь, хватку, счастье... Лужин помнил одно
совершенно ясно -- боязнь; которую он испытывал в школе,
боязнь, что узнают о его даре и засмеют его,-- и впоследствии,
орудуя этим безошибочным воспоминанием, он рассудил, что после
партии, сыгранной на вечеринке, он в школе, должно быть, больше
не бывал, ибо, помня все содрогания своего детства, он не мог
представить себе то ужасное ощущение, которое бы испытал, войдя
наутро в класс и увидев любопытные, все проведавшие глаза. Он
помнил опять-таки, что, после появления фотографии, он
отказался ходить в школу, и невозможно было распутать в памяти
узел, в который связались вечеринка и фотография, невозможно
было сказать, что случилось раньше, что позже. Журнал ему
принес отец, и фотография была та, которую сняли в прошлом году
на даче: ствол в саду, и он у ствола, узор листвы на лбу,
угрюмое выражение на чуть склоненном лице и те узкие, белые
штанишки, которые всегда спереди расстегивались. Вместо
радости, ожидаемой отцом, он нс выразил ничего,-- но тайная
радость все же была: вот это кладет конец школе. Его упрашивали
в продолжение недели. Мать, конечно, плакала. Отец пригрозил
отнять новые шахматы,-- огромные фигуры на сафьяновой доске. И
вдруг все решилось само собой. Он бежал из дому,-- в осеннем
пальтишке, так как зимнее, после одной неудавшейся попытки
бежать, спрятали,-- и, не зная, куда деться (шел колючий снег,
оседал на карнизах, и ветер его сдувал, без конца повторяя эту
мелкую метель), он побрел, наконец, к тете, которой не видел с
весны. Он встретил ее у подъезда ее дома. Она была в черной
шляпе, держала в руках завернутые в бумагу цветы, шла на
похороны. "Твой старый партнер помер,-- сказала она.-- Поедем
со мной". Он рассердился, что нельзя посидеть в тепле, что идет
снег, что у тети горят сентиментальные слезы за вуалью,-- и,
резко повернув, пошел прочь и, с час походив, отправился домой.
Самого возвращения он не помнил, любопытней всего, что, быть
может, предыдущее произошло на самом деле иначе, чем многое у
него в памяти было потом добавлено, взято из его бреда, а
бредил он целую неделю, и, так как он был очень слабый и
нервный, доктора полагали, что он болезни не переживет. Болел
он не в первый раз, и, восстановляя ощущение именно этой
болезни, он невольно вспоминал и другие, которыми его детство
было полно,-- и особенно отчетливо вспоминалось ему, как еще
совсем маленьким, играя сам с собой, он все кутался в тигровый
плед, одиноко изображая короля,-- всего приятней было
изображать короля, так как мантия предохраняла от озноба