Другие берега


шлака, и
продолговатые бледноты, которые, казалось, плывут куда-то в
беспамятстве, пристают к берегу и становятся слабо, но бесценно
светящимися вогнутостями между складками гардин, за которыми
бодрствуют уличные фонари.
Невероятными, ничтожными казались эти ночные невзгоды в те
восхитительные утра, когда не только ночь, но и зима
проваливалась в мокрую синь Невы, и веяло в лицо лирической
шероховатой весной северной палеарктики, и можно было с
полушубка на бобровом меху перейти на синее пальто с якорьками
на медных пуговицах. Сияли крыши, гремел Исакий, и нигде я не
видел такой фиолетовой слякоти, как на петербургских мостовых.
On se promenait en voiture--или en йquipage (Ездили кататься в
коляске -- в экипаже (франц.)), как говорилось
по-старинке в русских семьях. Черносливового цвета плюш
величественно холмится на груди у Mademoiselle, расположившейся
на заднем сиденье открытого ландо с моим торжествующим и
заплаканным братцем, которого я, сидя напротив, иногда
напоследок лягаю под общим пледом -- мы еще дома повздорили;
впрочем, обижал я его не часто, но и дружбы между нами не было
никакой -- настолько, что у нас не было даже имен друг для
друга -- Володя, Сережа,-- и со странным чувством думается мне,
что я мог бы подробно описать всю свою юность, ни разу о нем не
упомянув. Ландо катится, машисто бегут лошади, свежо шее, и
немного поташнивает; и, надуваясь ветром высоко над улицей, на
канатах, поперек Морской у Арки, три полосы полупрозрачных
полотнищ--бледно-красная, бледно-голубая и просто линялая --
усилиями солнца и беглых теней лишаются случайной связи с
каким-то неприсутственным днем, но зато теперь, в столице
памяти, несомненно празднуют они пестроту того весеннего дня,
стук копыт по торцам, начало кори, распушенное невским ветром
крыло птицы, с одним красным глазком, на шляпе у Mademoiselle.

7

Она провела с нами около восьми лет, и уроки становились
все реже, а характер ее все хуже. Незыблемой скалой кажется она
по сравнению с приливом и отливом английских гувернанток и
русских воспитателей, перебывавших у нас; со всеми ними она
была в дурных отношениях. Предпосылки ее обид отличались
тончайшими оттенками. Летом редко садилось меньше двенадцати
человек за стол, а в дни именин и рождений бывало по крайней
мере втрое больше, и вопрос, где ее посадят, был для нее жгуч.
Из Батова в тарантасах и шарабанах приезжали Набоковы, Лярские,
Рауши, из Рождествена -- Василий Иванович, держась за кушак
кучера (что отец мой считал неприличным), из Дружноселья --
Витгенштейны, из Митюшина -- Пыхачевы; были тут и равные
отцовские и материнские дальние родственники, компаньонки,
управляющие, гувернантки и гувернеры; Рождественский доктор
прикатывал на своих легоньких дрожках, запряженных крутошеей
цирковой понькой с гривкой, как зубная щетка; и в прохладном
вестибюле звучно сморкался и все это упаковывал в платок, и
проверял в высоких зеркалах свой белый шелковый галстук милый
Василий Мартынович, принесший, в зависимости от сезона, любимые
цветы матери или отца -- зеленоватые влажные ландыши в туго
скрипучем букете или крупный пук словно синеных васильков,
перевязанных алой лентой. Интересно, кто заметит, что этот
параграф построен на интонациях Флобера.
Особенно зорко следила Mademoi