есениям
путешественников, все еще стоял на художественно-исторический
показ иностранному туристу, проезжающему мимо моего холма по
Варшавскому шоссе, где -- в шестидесяти верстах от Петербурга
-- расположено за одним рукавом реки Оредежь село Рождествено,
а за другим--наша Выра. Река местами подернута парчой нитчатки
и водяных лилий, а дальше, по ее излучинам, как бы врастают в
облачно-голубую воду совершенно черные отражения еловой глуши
по верхам крутых красных берегов, откуда вылетают из своих нор
стрижи и веет черемухой; и если двигаться вниз, вдоль высокого
нашего парка, достигнешь, наконец, плотины водяной мельницы --
и тут, когда смотришь через перила на бурно текущую пену, такое
бывает чувство, точно плывешь все назад да назад, стоя на самой
корме времени.
6
В сем месте американской и великобританской версий
нынешней книги, в назидание беспечному иностранцу, получившему
в свое время через умных пропагандистов и дураков-попутчиков
чисто советское представление о нашем русском прошлом (или
просто потерявшему деньги в каком-нибудь местном банковском
крахе и потому полагающему, что "понимает" меня), я позволил
себе небольшое отступление, которое привожу здесь только для
полноты; суть его покажется слишком очевидной русскому читателю
моего поколения:
"Мое давнишнее расхождение с советской диктатурой никак не
связано с имущественными вопросами. Презираю россиянина-зубра,
ненавидящего коммунистов потому, что они, мол, украли у него
деньжата и десятины. Моя тоска по родине лишь своеобразная
гипертрофия тоски по утраченному детству", И еще:
Выговариваю себе право тосковать по экологической нише --
в горах Америки моей вздыхать по северной России.
7
Мне было семнадцать лет; вторая любовь и первые паузники
занимали все мои досуги, о материальном строе жизни я не
помышлял --да и на фоне общего благополучия семьи никакое
наследство не могло особенно выделиться; но теперь мне вчуже
странно, и даже немного противно, думать, что в течение
короткого года, пока я владел этим обреченным наследством, я
слишком был поглощен общими местами юности -- уже терявшей свою
первородную самоцветность,--чтобы испытать какое-либо
добавочное удовольствие от вещественного владения домом и
дебрями, которыми и так владела душа, или какую-либо досаду,
когда большевицкий переворот это вещественное владение
уничтожил в одну ночь. Мне это противно -- точно я поступил
неблагодарно по отношению к дяде Васе, взглянул на него,
чудака, с улыбкой снисхождения, с которой на него смотрели даже
те, кто его любил. И уже с совершенной обидой вспоминаю, как
наш швейцарец гувернер, коренастый и обычно добродушный Нуазье,
брызгал ядовитым сарказмом, разбирая однажды французские стихи
и музыку дяди--"Octobre"--лучший его романс. Он сочинил эту
может быть и банальную, но певуче-ручьистую вещь как-то осенью,
в своем замке около По, в Нижних Пиренеях, недалеко, помнится,
от имения Ростана, мимо которого мы проезжали по дороге из
Биаррица. Имение называлось Перпинья,--он его завещал какому-то
итальянцу. Глядя с террасы на виноградники, желтеющие внизу по
скатам, на горы, лиловеющие вдали, терзаемый астмой, сердечными
перебоями, ознобом, каким-то прустовским обнажением всех чувств
(он лицом несколько походил на Пруста), бедный Рука -- как
звали его друзья
путешественников, все еще стоял на художественно-исторический
показ иностранному туристу, проезжающему мимо моего холма по
Варшавскому шоссе, где -- в шестидесяти верстах от Петербурга
-- расположено за одним рукавом реки Оредежь село Рождествено,
а за другим--наша Выра. Река местами подернута парчой нитчатки
и водяных лилий, а дальше, по ее излучинам, как бы врастают в
облачно-голубую воду совершенно черные отражения еловой глуши
по верхам крутых красных берегов, откуда вылетают из своих нор
стрижи и веет черемухой; и если двигаться вниз, вдоль высокого
нашего парка, достигнешь, наконец, плотины водяной мельницы --
и тут, когда смотришь через перила на бурно текущую пену, такое
бывает чувство, точно плывешь все назад да назад, стоя на самой
корме времени.
6
В сем месте американской и великобританской версий
нынешней книги, в назидание беспечному иностранцу, получившему
в свое время через умных пропагандистов и дураков-попутчиков
чисто советское представление о нашем русском прошлом (или
просто потерявшему деньги в каком-нибудь местном банковском
крахе и потому полагающему, что "понимает" меня), я позволил
себе небольшое отступление, которое привожу здесь только для
полноты; суть его покажется слишком очевидной русскому читателю
моего поколения:
"Мое давнишнее расхождение с советской диктатурой никак не
связано с имущественными вопросами. Презираю россиянина-зубра,
ненавидящего коммунистов потому, что они, мол, украли у него
деньжата и десятины. Моя тоска по родине лишь своеобразная
гипертрофия тоски по утраченному детству", И еще:
Выговариваю себе право тосковать по экологической нише --
в горах Америки моей вздыхать по северной России.
7
Мне было семнадцать лет; вторая любовь и первые паузники
занимали все мои досуги, о материальном строе жизни я не
помышлял --да и на фоне общего благополучия семьи никакое
наследство не могло особенно выделиться; но теперь мне вчуже
странно, и даже немного противно, думать, что в течение
короткого года, пока я владел этим обреченным наследством, я
слишком был поглощен общими местами юности -- уже терявшей свою
первородную самоцветность,--чтобы испытать какое-либо
добавочное удовольствие от вещественного владения домом и
дебрями, которыми и так владела душа, или какую-либо досаду,
когда большевицкий переворот это вещественное владение
уничтожил в одну ночь. Мне это противно -- точно я поступил
неблагодарно по отношению к дяде Васе, взглянул на него,
чудака, с улыбкой снисхождения, с которой на него смотрели даже
те, кто его любил. И уже с совершенной обидой вспоминаю, как
наш швейцарец гувернер, коренастый и обычно добродушный Нуазье,
брызгал ядовитым сарказмом, разбирая однажды французские стихи
и музыку дяди--"Octobre"--лучший его романс. Он сочинил эту
может быть и банальную, но певуче-ручьистую вещь как-то осенью,
в своем замке около По, в Нижних Пиренеях, недалеко, помнится,
от имения Ростана, мимо которого мы проезжали по дороге из
Биаррица. Имение называлось Перпинья,--он его завещал какому-то
итальянцу. Глядя с террасы на виноградники, желтеющие внизу по
скатам, на горы, лиловеющие вдали, терзаемый астмой, сердечными
перебоями, ознобом, каким-то прустовским обнажением всех чувств
(он лицом несколько походил на Пруста), бедный Рука -- как
звали его друзья