обы
унести и спрятать, пол-яблока. булочку, одинокую в луже
редиску. Как-то, после перерыва в полтора года, я с братом и
гувернером поехал встречать его на станцию. Мне должно быть шел
одиннадцатый год, и вот вздохнули и стали длинные карие вагоны
Норд-Экспресса, который дядя подкупал, чтобы тот останавливался
на дачной станции, и страшно быстро из багажного выносилось
множество его сундуков,-- и вот он сам сошел по приставленным
ковровым ступенькам, и, мельком взглянув на меня, проговорил
"Que vous кtes devenu jaune et laid, mon pauvre garзon" (как ты
пожелтел, как подурнел, бедняга). В день же пятнадцатых моих
именин он отвел меня в сторону и довольно хмуро, на своем
порывистом, точном, старомодном французском языке, объявил меня
своим наследником. Он добавил, что сожжет усадьбу дотла, ежели
немцы--это было в 1914 г.--когда-либо дойдут до наших мест. "А
теперь,--сказал он,--можешь идти, аудиенция кончена, je n'ai
plus rien а vous dire" (Мне больше нечего вам сказать
(франц.)).
Вижу, как на картине, его небольшую, тонкую, аккуратную
фигуру, смугловатое лицо, серо-зеленые со ржавой искрой глаза,
темные пышные усы, темный бобрик; вижу и очень подвижное между
крахмальными отворотцами адамово яблоко, и змееобразное, с
опалом, кольцо вокруг узла светлого галстука. Опалы носил он и
на пальцах, а вокруг черно-волосатой кисти -- золотую цепочку.
В петлице бледно-сизого, или еще какого-нибудь нежного оттенка,
пиджака почти всегда была гвоздика, которую он бывало быстро
нюхал -- движением птицы, вздумавшей вдруг обшарить клювом
плечевой пух. Как я уже говорил, он появлялся у нас в деревне
только летом (помню не больше двух-трех заграничных с ним
встреч), и сквозь этот-то жаркий перелив в дорогом камне
минувшего времени мне теперь и представляется он -- вот
опустился на ступень веранды для еще одного снимка (как любили
сниматься тогда, как пытались задержать уходящее!) и сидит с
тенью лавров на белой фланели штанов, с руками, сложенными на
набалдашнике трости, с солнцем на выпуклом, веснушчатом лбу в
ореоле далеко назад сдвинутого канотье.
Осенью он. возвращался за границу, в Рим, Париж, Биарриц,
Лондон, Нью-Йорк; в свои южные именья-- итальянскую виллу,
пиренейский замок около Раи; и была знаменитая в летописях
моего детства поездка его в Египет, откуда он мне ежедневно
посылал глянцевитые открытки с большеногими фараонами, сидящими
рядком, и вечерними отражениями силуэтных пальм в розовом Ниле,
через который резко и неопрятно шел его странно-некрасивый весь
в углах, дикий, вопящий, какой-то, т, е. совсем
непохожий на него самого, почерк. И опять в июне, на
восхитительном севере, когда весело цвела имени безумного
Батюшкова млечная черемуха, и солнце припекало после очередного
ливня, крупные, иссиня-черные с белой перевязью бабочки
(восточный подвид тополевой нимфы) низко плавали кругами над
лакомой грязью дороги, с которой их спугивала его мчавшаяся к
нам коляска, С обещанием дивного подарка в голосе, жеманно
переступая маленькими своими ножками в белых башмаках на
высоких каблуках, он подводил меня к ближайшей липке и, изящно
сорвав листок, протягивал его со словами: "Pour mon neveu, ia
chose la plus belle au monde --une feuille verte" (
"Моему племяннику--самая прекрасная вещь в мире--зеленый
листок" (ф
унести и спрятать, пол-яблока. булочку, одинокую в луже
редиску. Как-то, после перерыва в полтора года, я с братом и
гувернером поехал встречать его на станцию. Мне должно быть шел
одиннадцатый год, и вот вздохнули и стали длинные карие вагоны
Норд-Экспресса, который дядя подкупал, чтобы тот останавливался
на дачной станции, и страшно быстро из багажного выносилось
множество его сундуков,-- и вот он сам сошел по приставленным
ковровым ступенькам, и, мельком взглянув на меня, проговорил
"Que vous кtes devenu jaune et laid, mon pauvre garзon" (как ты
пожелтел, как подурнел, бедняга). В день же пятнадцатых моих
именин он отвел меня в сторону и довольно хмуро, на своем
порывистом, точном, старомодном французском языке, объявил меня
своим наследником. Он добавил, что сожжет усадьбу дотла, ежели
немцы--это было в 1914 г.--когда-либо дойдут до наших мест. "А
теперь,--сказал он,--можешь идти, аудиенция кончена, je n'ai
plus rien а vous dire" (Мне больше нечего вам сказать
(франц.)).
Вижу, как на картине, его небольшую, тонкую, аккуратную
фигуру, смугловатое лицо, серо-зеленые со ржавой искрой глаза,
темные пышные усы, темный бобрик; вижу и очень подвижное между
крахмальными отворотцами адамово яблоко, и змееобразное, с
опалом, кольцо вокруг узла светлого галстука. Опалы носил он и
на пальцах, а вокруг черно-волосатой кисти -- золотую цепочку.
В петлице бледно-сизого, или еще какого-нибудь нежного оттенка,
пиджака почти всегда была гвоздика, которую он бывало быстро
нюхал -- движением птицы, вздумавшей вдруг обшарить клювом
плечевой пух. Как я уже говорил, он появлялся у нас в деревне
только летом (помню не больше двух-трех заграничных с ним
встреч), и сквозь этот-то жаркий перелив в дорогом камне
минувшего времени мне теперь и представляется он -- вот
опустился на ступень веранды для еще одного снимка (как любили
сниматься тогда, как пытались задержать уходящее!) и сидит с
тенью лавров на белой фланели штанов, с руками, сложенными на
набалдашнике трости, с солнцем на выпуклом, веснушчатом лбу в
ореоле далеко назад сдвинутого канотье.
Осенью он. возвращался за границу, в Рим, Париж, Биарриц,
Лондон, Нью-Йорк; в свои южные именья-- итальянскую виллу,
пиренейский замок около Раи; и была знаменитая в летописях
моего детства поездка его в Египет, откуда он мне ежедневно
посылал глянцевитые открытки с большеногими фараонами, сидящими
рядком, и вечерними отражениями силуэтных пальм в розовом Ниле,
через который резко и неопрятно шел его странно-некрасивый весь
в углах, дикий, вопящий, какой-то, т, е. совсем
непохожий на него самого, почерк. И опять в июне, на
восхитительном севере, когда весело цвела имени безумного
Батюшкова млечная черемуха, и солнце припекало после очередного
ливня, крупные, иссиня-черные с белой перевязью бабочки
(восточный подвид тополевой нимфы) низко плавали кругами над
лакомой грязью дороги, с которой их спугивала его мчавшаяся к
нам коляска, С обещанием дивного подарка в голосе, жеманно
переступая маленькими своими ножками в белых башмаках на
высоких каблуках, он подводил меня к ближайшей липке и, изящно
сорвав листок, протягивал его со словами: "Pour mon neveu, ia
chose la plus belle au monde --une feuille verte" (
"Моему племяннику--самая прекрасная вещь в мире--зеленый
листок" (ф