гордый сын Британии. И когда я ехал сюда, в чемодане у
меня лежала и безопасная Жиллет, а к ней дюжина клинков, и опасная, и
кисточка. И твердо решил я, что буду бриться через день, потому что у меня
здесь ничем не хуже необитаемого острова.
Но вот однажды, это было в светлом апреле, я разложил все эти английские
прелести в косом золотистом луче и только что отделал до глянца правую
щеку, как ворвался, топоча, как лошадь, Егорыч в рваных сапожищах и
доложил, что роды происходят в кустах у Заповедника над речушкой. Помнится,
я полотенцем вытер левую щеку и выметнулся вместе с Егорычем. И бежали мы
втроем к речке, мутной и вздувшейся среди оголенных куп лозняка, - акушерка
с торзионным пинцетом и свертком марли и банкой с йодом, я с дикими,
выпученными глазами, а сзади Егорыч. Он через каждые пять шагов
присаживался на землю и с проклятиями рвал левый сапог: у него отскочила
подметка. Ветер летел нам навстречу, сладостный и дикий ветер русской
весны, у акушерки Пелагеи Ивановны выскочил гребешок из головы, узел волос
растрепался и хлопал ее по плечу .
- Какого ты черта пропиваешь все деньги? - бормотал я на лету Егорычу. -
Это свинство. Больничный сторож, а ходишь, как босяк.
- Какие ж это деньги, - злобно огрызался Егорыч, - за двадцать целковых в
месяц муку мученскую принимать... Ах ты, проклятая! - Он бил ногой в землю,
как яростный рысак. - Деньги... тут не то что сапоги, а пить-есть не на
что...
- Пить-то тебе - самое главное, - сипел я, задыхаясь, оттого и шляешься
оборванцем...
У гнилого мостика послышался жалобный легкий крик, он пролетел над
стремительным половодьем и угас. Мы подбежали и увидели растрепанную
корчившуюся женщину. Платок с нее свалился, и волосы прилипли к потному
лбу, она в мучении заводила глаза и ногтями рвала на себе тулуп. Яркая
кровь заляпала первую жиденькую, бледную зеленую травку, проступившую на
жирной, пропитанной водой земле.
- Не дошла, не дошла, - торопливо говорила Пелагея Ивановна, и сама,
простоволосая, похожая на ведьму, разматывала сверток.
И вот тут, слушая веселый рев воды, рвущейся через потемневшие бревенчатые
устои моста, мы с Пелагеей Ивановной приняли младенца мужского пола. Живого
приняли и мать спасли. Потом две сиделки и Егорыч, босой на левую ногу,
освободившись наконец от ненавистной истлевшей подметки, перенесли
родильницу в больницу на носилках.
Когда она, уже утихшая и бледная, лежала, укрытая простынями, когда
младенец поместился в люльке рядом и все пришло в порядок, я спросил у нее:
- Ты что же это, мать, лучшего места не нашла рожать, как на мосту?
Почему же на лошади не приехала?
Она ответила:
- Свекор лошади не дал. Пять верст, говорит, всего, дойдешь. Баба ты
здоровая. Нечего лошадь зря гонять...
- Дурак твой свекор и свинья, - отозвался я.
- Ах, до чего темный народ, - жалостливо добавила Пелагея Ивановна, а
потом чего-то хихикнула.
Я поймал ее взгляд, он упирался в мою левую щеку.
Я вышел и в родильной комнате заглянул в зеркало. Зеркало это показало
то, что обычно показывало: перекошенную физиономию явно дегенеративного
типа с подбитым как бы правым глазом. Но - и тут уже зеркало не было
виновато - на правой щеке дегенерата можно было плясать, как на паркете, а
на левой тянулась густая рыжеватая поросль. Разделом служил подбородок. Мне
вспомнилась книга в желтом переплете с надписью Сахалин. Там были
фотографии разных мужчин.
Убийство, взлом, окровавленный топор, - подумал я, - десять
меня лежала и безопасная Жиллет, а к ней дюжина клинков, и опасная, и
кисточка. И твердо решил я, что буду бриться через день, потому что у меня
здесь ничем не хуже необитаемого острова.
Но вот однажды, это было в светлом апреле, я разложил все эти английские
прелести в косом золотистом луче и только что отделал до глянца правую
щеку, как ворвался, топоча, как лошадь, Егорыч в рваных сапожищах и
доложил, что роды происходят в кустах у Заповедника над речушкой. Помнится,
я полотенцем вытер левую щеку и выметнулся вместе с Егорычем. И бежали мы
втроем к речке, мутной и вздувшейся среди оголенных куп лозняка, - акушерка
с торзионным пинцетом и свертком марли и банкой с йодом, я с дикими,
выпученными глазами, а сзади Егорыч. Он через каждые пять шагов
присаживался на землю и с проклятиями рвал левый сапог: у него отскочила
подметка. Ветер летел нам навстречу, сладостный и дикий ветер русской
весны, у акушерки Пелагеи Ивановны выскочил гребешок из головы, узел волос
растрепался и хлопал ее по плечу .
- Какого ты черта пропиваешь все деньги? - бормотал я на лету Егорычу. -
Это свинство. Больничный сторож, а ходишь, как босяк.
- Какие ж это деньги, - злобно огрызался Егорыч, - за двадцать целковых в
месяц муку мученскую принимать... Ах ты, проклятая! - Он бил ногой в землю,
как яростный рысак. - Деньги... тут не то что сапоги, а пить-есть не на
что...
- Пить-то тебе - самое главное, - сипел я, задыхаясь, оттого и шляешься
оборванцем...
У гнилого мостика послышался жалобный легкий крик, он пролетел над
стремительным половодьем и угас. Мы подбежали и увидели растрепанную
корчившуюся женщину. Платок с нее свалился, и волосы прилипли к потному
лбу, она в мучении заводила глаза и ногтями рвала на себе тулуп. Яркая
кровь заляпала первую жиденькую, бледную зеленую травку, проступившую на
жирной, пропитанной водой земле.
- Не дошла, не дошла, - торопливо говорила Пелагея Ивановна, и сама,
простоволосая, похожая на ведьму, разматывала сверток.
И вот тут, слушая веселый рев воды, рвущейся через потемневшие бревенчатые
устои моста, мы с Пелагеей Ивановной приняли младенца мужского пола. Живого
приняли и мать спасли. Потом две сиделки и Егорыч, босой на левую ногу,
освободившись наконец от ненавистной истлевшей подметки, перенесли
родильницу в больницу на носилках.
Когда она, уже утихшая и бледная, лежала, укрытая простынями, когда
младенец поместился в люльке рядом и все пришло в порядок, я спросил у нее:
- Ты что же это, мать, лучшего места не нашла рожать, как на мосту?
Почему же на лошади не приехала?
Она ответила:
- Свекор лошади не дал. Пять верст, говорит, всего, дойдешь. Баба ты
здоровая. Нечего лошадь зря гонять...
- Дурак твой свекор и свинья, - отозвался я.
- Ах, до чего темный народ, - жалостливо добавила Пелагея Ивановна, а
потом чего-то хихикнула.
Я поймал ее взгляд, он упирался в мою левую щеку.
Я вышел и в родильной комнате заглянул в зеркало. Зеркало это показало
то, что обычно показывало: перекошенную физиономию явно дегенеративного
типа с подбитым как бы правым глазом. Но - и тут уже зеркало не было
виновато - на правой щеке дегенерата можно было плясать, как на паркете, а
на левой тянулась густая рыжеватая поросль. Разделом служил подбородок. Мне
вспомнилась книга в желтом переплете с надписью Сахалин. Там были
фотографии разных мужчин.
Убийство, взлом, окровавленный топор, - подумал я, - десять