Бесы


- Когда принадлежишь всем сердцем прогрессу и... кто может заручиться:
думаешь, что не принадлежишь, ан смотришь, окажется, что к чему-нибудь и
принадлежишь.
- Как это можно, тут да или нет?
- Cela date de Pйtersbourg, когда мы с нею хотели там основать журнал.
Вот где корень. Мы тогда ускользнули, и они нас забыли, а теперь вспомнили.
Cher, cher, разве вы не знаете! - воскликнул он болезненно: - у нас возьмут,
посадят в кибитку и марш в Сибирь на весь век, или забудут в каземате...
И он вдруг заплакал горячими, горячими слезами. Слезы так и хлынули. Он
закрыл глаза своим красным фуляром и рыдал, рыдал минут пять, конвульсивно.
Меня всего передернуло. Этот человек, двадцать лет нам пророчествовавший,
наш проповедник, наставник, патриарх, Кукольник, так высоко и величественно
державший себя над всеми нами, пред которым мы так от души преклонялись,
считая за честь - и вдруг он теперь рыдал, рыдал как крошечный, нашаливший
мальчик, в ожидании розги, за которою отправился учитель. Мне ужасна стало
жаль его. В "кибитку" он очевидно верил, как в то, что я сидел подле него, и
ждал ее именно в это утро, сейчас, сию минуту, и все это за сочинения
Герцена да за какую-то свою поэму! Такое полнейшее, совершеннейшее незнание
обыденной действительности было и умилительно и как-то противно.
Он наконец плакать перестал, встал с дивана и начал опять ходить по
комнате, продолжая со мной разговор, но поминутно поглядывая в окошко и
прислушиваясь в переднюю. Разговор наш продолжался бессвязно. Все уверения
мои и успокоения отскакивали как от стены горох. Он мало слушал, но все-таки
ему ужасно нужно было, чтоб я его успокоивал, и без умолку говорил в этом
смысле. Я видел, что он не мог теперь без меня обойтись и ни за что бы не
отпустил от себя. Я остался, и мы просидели часа два слишком. В разговоре он
вспомнил, что Блюм захватил с собою две найденные у него прокламации.
- Как прокламации! - испугался я сдуру: - разве вы...
- Э, мне подкинули десять штук, - ответил он досадливо (он со мною
говорил то досадливо и высокомерно, то ужасно жалобно и приниженно), но я с
восьмью уже распорядился, а Блюм захватил только две...
И он вдруг покраснел от негодования.
- Vous me mettez avec ces gens-lа! Неужто вы полагаете, что я могу быть
с этими подлецами, с подметчиками, с моим сынком Петром Степановичем, avec
ces esprits-forts de la lвchetй! О, боже!
- Ба, да не смешали ли вас как-нибудь... Впрочем вздор, быть не может!
- заметил я.
- Savez-vous, - вырвалось у него вдруг, - я чувствую минутами, que je
ferai lа-bas quelque esclandre. О, не уходите, не оставляйте меня одного! Ма
carriиre est finie aujourd'hui, je le sens. Я, знаете, я может быть брошусь
и укушу там кого-нибудь, как тот подпоручик...
Он посмотрел на меня странным взглядом - испуганным и в то же время как
бы желающим испугать. Он действительно все более и более раздражался на
кого-то и на что-то, по мере того как проходило время и не являлись
"кибитки"; даже злился. Вдруг Настасья, зашедшая зачем-то из кухни в
переднюю, задела и уронила там вешалку. Степан Трофимович задрожал и
помертвел на месте; но когда дело обозначилось, он чуть не завизжал на
Настасью и, топоча ногами, прогнал ее обратно на кухню. Минуту спустя он
проговорил, смотря на меня в отчаянии:
- Я погиб! Cher, - сел он вдруг подле мен