Бедные люди


не
меня недоучили. Матушка с радостью согласилась,

24

и я целый год училась у Покровского вместе с Сашей.
Покровский был бедный, очень бедный молодой человек;
здоровье его не позволяло ему ходить постоянно
учиться, и его так, по привычке только, звали у нас
студентом. Жил он скромно, смирно, тихо, так что и не
слышно бывало его из нашей комнаты. С виду он был
такой странный; так неловко ходил, так неловко раскланивался,
так чудно говорил, что я сначала на него без
смеху и смотреть не могла. Саша беспрерывно над ним
проказничала, особенно когда он нам уроки давал. А он
вдобавок был раздражительного характера, беспрестанно
сердился, за каждую малость из себя выходил, кричал
на нас, жаловался на нас и часто, не докончив урока,
рассерженный уходил в свою комнату. У себя же он
по целым дням сидел за книгами. У него было много
книг, и все такие дорогие, редкие книги. Он кое-где еще
учил, получал кое-какую плату, так что чуть, бывало,
у него заведутся деньги, так он тотчас идет себе книг
покупать.
Со временем я узнала его лучше, короче. Он был добрейший,
достойнейший человек, наилучший из всех, которых
мне встречать удавалось. Матушка его весьма
уважала. Потом он и для меня был лучшим из друзей,-
разумеется, после матушки.
Сначала я, такая большая девушка, шалила заодно
с Сашей, и мы, бывало, по целым часам ломаем головы,
как бы раздразнить и вывесть его из терпения. Он ужасно
смешно сердился, а нам это было чрезвычайно забавно.
(Мне даже и вспоминать это стыдно.) Раз мы раздразнили
его чем-то чуть не до слез, и я слышала ясно,
как он прошептал: <Злые дети>. Я вдруг смутилась; мне
стало и стыдно, и горько, и жалко его. Я помню, что я
покраснела до ушей и чуть не со слезами на глазах стала
просить его успокоиться и не обижаться нашими глупыми
шалостями, но он закрыл книгу, не докончил нам
урока и ушел в свою комнату. Я целый день надрывалась
от раскаяния. Мысль о том, что мы, дети, своими
жестокостями довели его до слез, была для меня нестерпима.
Мы, стало быть, ждали его слез. Нам, стало быть,
их хотелось; стало быть, мы успели его из последнего
терпения вывесть; стало быть, мы насильно заставили
его, несчастного, бедного, о своем лютом жребии вспомнить!
Я всю ночь не спала от досады, от грусти, от раскаяния.
Говорят, что раскаяние облегчает душу,- напротив.
Не знаю, как примешалось к моему горю и самолю-

25

бис. Мне не хотелось, чтобы он считал меня за ребенка.
Мне тогда было уже пятнадцать лег.
С этого дня я начала мучить воображение мое, создавая
тысячи планов, каким бы образом вдруг заставить
Покровского изменить свое мнение обо мне. Но я была
подчас робка и застенчива; в настоящем положении моем
я ни на что не могла решиться и ограничивалась одними
мечтаниями (и бог знает какими мечтаниями!).
Я перестала только проказничать вместе с Сашей; он
перестал на нас сердиться; но для самолюбия моего этого
было мало.
Теперь скажу несколько слов об одном самом странном,
самом любопытном и самом жалком человеке из
всех, которых когда-либо мне случалось встречать. Потому
говорю о нем теперь, именно в этом месте моих
записок, что до самой этой эпохи я почти не обращала
на него никакого внимания,- так все, касавшееся Покровского,
стало для меня вдруг занимательно!
У нас в доме являлся иногда старичок, запачканный,
дурно одетый, маленький, седенький, мешковатый, неловкий,
одним словом, странный донельзя. С первого взгляда
на него можно было подумать