заглушить внешними
ощущениями все беспрерывно внутри меня накипавшее. А из внешних ощущений
было для меня в возможности только одно чтение. Чтение, конечно, много
помогало, - волновало, услаждало и мучило. Но по временам наскучало ужасно.
Все-таки хотелось двигаться, и я вдруг погружался в темный, подземный,
гадкий - не разврат, а развратишко. Страстишки во мне были острые, жгучие
от всегдашней болезненной моей раздражительности. Порывы бывали
истерические, со слезами и конвульсиями. Кроме чтения, идти было некуда, -
то есть не было ничего, чтобы мог я тогда уважать в моем окружающем и к
чему бы потянуло меня. Закипала, сверх того, тоска; являлась истерическая
жажда противоречий, контрастов, и вот я и пускался развpатничать. Я ведь
вовсе не для оправдания моего сейчас столько наговорил... А впрочем, нет!
соврал! Я именно себя оправдать хотел. Это я для себя, господа, заметочку
делаю. Не хочу лгать. Слово дал.
Развратничал я уединенно, по ночам, потаенно, боязливо, грязно, со
стыдом, не оставлявшим меня в самые омерзительные минуты и даже доходившим
в такие минуты до проклятия. Я уж и тогда носил в душе моей подполье.
Боялся я ужасно, чтоб меня как-нибудь не увидали, не встретили, не узнали.
Ходил же я по разным весьма темным местам.
Раз, проходя ночью мимо одного трактиришка, я увидел в освещенное
окно, как господа киями подрались у биллиарда и как одного из них в окно
спустили. В другое время мне бы очень мерзко стало; но тогда такая вдруг
минута нашла, что я этому спущенному господину позавидовал, и до того
позавидовал, что даже в трактир вошел, в биллиардную: "Авось, дескать, и я
подерусь, и меня тоже из окна спустят".
Я не был пьян, но что прикажете делать, - до такой ведь истерики может
тоска заесть! Но ничем обошлось. Оказалось, что я и в окно-то прыгнуть не
способен, и я ушел не подравшись.
Осадил меня там с первого же шагу один офицер.
Я стоял у биллиарда и по неведению заслонял дорогу, а тому надо было
пройти; он взял меня за плечи и молча, - не предуведомив и не объяснившись,
- переставил меня с того места, где я стоял, на другое, а сам прошел как
будто и не заметив. Я бы даже побои простил, но никак не мог простить того,
что он меня переставил и так окончательно не заметил.
Черт знает что бы дал я тогда за настоящую, более правильную ссору,
более приличную, более, так сказать, литературную! Со мной поступили как с
мухой. Был этот офицер вершков десяти росту; я же человек низенький и
истощенный. Ссора, впрочем, была в моих руках: стоило попротестовать, и,
конечно, меня бы спустили в окно. Но я раздумал и предпочел... озлобленно
стушеваться.
Вышел я из трактира смущенный и взволнованный, прямо домой, а на
другой день продолжал мой развратик еще робче, забитее и грустнее, чем
прежде, как будто со слезой на глазах, - а все-таки пpодолжал. Не думайте,
впpочем, что я стpусил офицеpа от трусости: я никогда не был трусом в душе,
хотя беспрерывно трусил на деле, но - подождите смеяться, на это есть
объяснение; у меня на все есть объяснение, будьте уверены.
О, если б этот офицер был из тех, которые соглашались выходить на
дуэль! Но нет, это был именно из тех господ (увы! давно исчезнувших),
которые предпочитали действовать киями или, как поручик Пирогов у Гоголя, -
по начальству. На дуэль же не выходили, а с нашим братом, с штафиркой,
считали бы дуэль во всяком случае неприличною, - да и вообще считали дуэль
чем-то немыслимым, во
ощущениями все беспрерывно внутри меня накипавшее. А из внешних ощущений
было для меня в возможности только одно чтение. Чтение, конечно, много
помогало, - волновало, услаждало и мучило. Но по временам наскучало ужасно.
Все-таки хотелось двигаться, и я вдруг погружался в темный, подземный,
гадкий - не разврат, а развратишко. Страстишки во мне были острые, жгучие
от всегдашней болезненной моей раздражительности. Порывы бывали
истерические, со слезами и конвульсиями. Кроме чтения, идти было некуда, -
то есть не было ничего, чтобы мог я тогда уважать в моем окружающем и к
чему бы потянуло меня. Закипала, сверх того, тоска; являлась истерическая
жажда противоречий, контрастов, и вот я и пускался развpатничать. Я ведь
вовсе не для оправдания моего сейчас столько наговорил... А впрочем, нет!
соврал! Я именно себя оправдать хотел. Это я для себя, господа, заметочку
делаю. Не хочу лгать. Слово дал.
Развратничал я уединенно, по ночам, потаенно, боязливо, грязно, со
стыдом, не оставлявшим меня в самые омерзительные минуты и даже доходившим
в такие минуты до проклятия. Я уж и тогда носил в душе моей подполье.
Боялся я ужасно, чтоб меня как-нибудь не увидали, не встретили, не узнали.
Ходил же я по разным весьма темным местам.
Раз, проходя ночью мимо одного трактиришка, я увидел в освещенное
окно, как господа киями подрались у биллиарда и как одного из них в окно
спустили. В другое время мне бы очень мерзко стало; но тогда такая вдруг
минута нашла, что я этому спущенному господину позавидовал, и до того
позавидовал, что даже в трактир вошел, в биллиардную: "Авось, дескать, и я
подерусь, и меня тоже из окна спустят".
Я не был пьян, но что прикажете делать, - до такой ведь истерики может
тоска заесть! Но ничем обошлось. Оказалось, что я и в окно-то прыгнуть не
способен, и я ушел не подравшись.
Осадил меня там с первого же шагу один офицер.
Я стоял у биллиарда и по неведению заслонял дорогу, а тому надо было
пройти; он взял меня за плечи и молча, - не предуведомив и не объяснившись,
- переставил меня с того места, где я стоял, на другое, а сам прошел как
будто и не заметив. Я бы даже побои простил, но никак не мог простить того,
что он меня переставил и так окончательно не заметил.
Черт знает что бы дал я тогда за настоящую, более правильную ссору,
более приличную, более, так сказать, литературную! Со мной поступили как с
мухой. Был этот офицер вершков десяти росту; я же человек низенький и
истощенный. Ссора, впрочем, была в моих руках: стоило попротестовать, и,
конечно, меня бы спустили в окно. Но я раздумал и предпочел... озлобленно
стушеваться.
Вышел я из трактира смущенный и взволнованный, прямо домой, а на
другой день продолжал мой развратик еще робче, забитее и грустнее, чем
прежде, как будто со слезой на глазах, - а все-таки пpодолжал. Не думайте,
впpочем, что я стpусил офицеpа от трусости: я никогда не был трусом в душе,
хотя беспрерывно трусил на деле, но - подождите смеяться, на это есть
объяснение; у меня на все есть объяснение, будьте уверены.
О, если б этот офицер был из тех, которые соглашались выходить на
дуэль! Но нет, это был именно из тех господ (увы! давно исчезнувших),
которые предпочитали действовать киями или, как поручик Пирогов у Гоголя, -
по начальству. На дуэль же не выходили, а с нашим братом, с штафиркой,
считали бы дуэль во всяком случае неприличною, - да и вообще считали дуэль
чем-то немыслимым, во