енно
бегу! Вот только б скорее спина зажила!" И все эти пять дней он с жадностью
ждал, когда можно будет проситься на выписку. В ожидании же он был иногда
очень смешлив и весел. Я пробовал с ним заговорить об его похождениях. Он
немного хмурился при этих расспросах, но отвечал всегда откровенно. Когда
же понял, что я добираюсь до его совести и добиваюсь в нем хоть
какого-нибудь раскаяния, то взглянул на меня до того презрительно и
высокомерно, как будто я вдруг стал в его глазах каким-то маленьким,
глупеньким мальчиком, с которым нельзя и рассуждать, как с большим. Даже
что-то вроде жалости ко мне изобразилось в лице его. Через минуту он
расхохотался надо мной самым простодушным смехом, без всякой иронии, и, я
уверен, оставшись один и вспоминая мои слова, может быть, несколько раз он
принимался про себя смеяться. Наконец, он выписался еще с не совсем
поджившей спиной; я тоже пошел в этот раз на выписку, и из госпиталя нам
случилось возвращаться вместе: мне в острог, а ему в кордегардию подле
нашего острога, где он содержался и прежде. Прощаясь, он пожал мне руку, и
с его стороны это был знак высокой доверенности. Я думаю, он сделал это
потому, что был очень доволен собой и настоящей минутой. В сущности, он не
мог не презирать меня и непременно должен был глядеть на меня как на
существо покоряющееся, слабое, жалкое и во всех отношениях перед ним
низшее. Назавтра же его вывели к вторичному наказанию...
Когда заперли нашу казарму, она вдруг приняла какой-то особенный вид -
вид настоящего жилища, домашнего очага. Только теперь я мог видеть
арестантов, моих товарищей, вполне как дома. Днем унтер-офицеры, караульные
и вообще начальство могут во всякую минуту прибыть в острог, а потому все
обитатели острога как-то и держат себя иначе, как будто не вполне
успокоившись, как будто поминутно ожидая чего-то, в какой-то тревоге. Но
только заперли казарму, все тотчас же спокойно разместились, каждый на
своем месте, и почти каждый принялся за какое-нибудь рукоделье. Казарма
вдруг осветилась. Каждый держал свою свечу и свой подсвечник, большею
частью деревянный. Кто засел тачать сапоги, кто шить какую-нибудь одежу.
Мефитический воздух казармы усиливался с часу на час. Кучка гуляк засела в
уголку на корточках перед разостланным ковром за карты. Почти в каждой
казарме был такой арестант, который держал у себя аршинный худенький
коврик, свечку и до невероятности засаленные, жирные карты. Все это вместе
называлось: майдан. Содержатель получал плату с играющих, копеек пятнадцать
за ночь; тем он и промышлял. Игроки играли обыкновенно в три листа, в горку
и проч. Все игры были азартные. Каждый играющий высыпал перед собою кучу
медных денег - все, что у него было в кармане, и вставал с корточек, только
проигравшись в пух или обыграв товарищей. Игра кончалась поздно ночью, а
иногда длилась до рассвета, до самой той минуты, как отворялась казарма. В
нашей комнате, так же как и во всех других казармах острога, всегда бывали
нищие, байгуши, проигравшиеся и пропившиеся или так просто, от природы,
нищие. Я говорю "от природы" и особенно напираю на это выражение.
Действительно, везде в народе нашем, при какой бы то ни было обстановке,
при каких бы то ни было условиях, всегда есть и будут существовать
некоторые странные личности, смирные и нередко очень неленивые, но которым
уж так судьбой предназначено на веки вечные оставаться нищими. Они всегда
бобыли, они всегда неряхи, они всегда смотрят какими-то забитыми и
бегу! Вот только б скорее спина зажила!" И все эти пять дней он с жадностью
ждал, когда можно будет проситься на выписку. В ожидании же он был иногда
очень смешлив и весел. Я пробовал с ним заговорить об его похождениях. Он
немного хмурился при этих расспросах, но отвечал всегда откровенно. Когда
же понял, что я добираюсь до его совести и добиваюсь в нем хоть
какого-нибудь раскаяния, то взглянул на меня до того презрительно и
высокомерно, как будто я вдруг стал в его глазах каким-то маленьким,
глупеньким мальчиком, с которым нельзя и рассуждать, как с большим. Даже
что-то вроде жалости ко мне изобразилось в лице его. Через минуту он
расхохотался надо мной самым простодушным смехом, без всякой иронии, и, я
уверен, оставшись один и вспоминая мои слова, может быть, несколько раз он
принимался про себя смеяться. Наконец, он выписался еще с не совсем
поджившей спиной; я тоже пошел в этот раз на выписку, и из госпиталя нам
случилось возвращаться вместе: мне в острог, а ему в кордегардию подле
нашего острога, где он содержался и прежде. Прощаясь, он пожал мне руку, и
с его стороны это был знак высокой доверенности. Я думаю, он сделал это
потому, что был очень доволен собой и настоящей минутой. В сущности, он не
мог не презирать меня и непременно должен был глядеть на меня как на
существо покоряющееся, слабое, жалкое и во всех отношениях перед ним
низшее. Назавтра же его вывели к вторичному наказанию...
Когда заперли нашу казарму, она вдруг приняла какой-то особенный вид -
вид настоящего жилища, домашнего очага. Только теперь я мог видеть
арестантов, моих товарищей, вполне как дома. Днем унтер-офицеры, караульные
и вообще начальство могут во всякую минуту прибыть в острог, а потому все
обитатели острога как-то и держат себя иначе, как будто не вполне
успокоившись, как будто поминутно ожидая чего-то, в какой-то тревоге. Но
только заперли казарму, все тотчас же спокойно разместились, каждый на
своем месте, и почти каждый принялся за какое-нибудь рукоделье. Казарма
вдруг осветилась. Каждый держал свою свечу и свой подсвечник, большею
частью деревянный. Кто засел тачать сапоги, кто шить какую-нибудь одежу.
Мефитический воздух казармы усиливался с часу на час. Кучка гуляк засела в
уголку на корточках перед разостланным ковром за карты. Почти в каждой
казарме был такой арестант, который держал у себя аршинный худенький
коврик, свечку и до невероятности засаленные, жирные карты. Все это вместе
называлось: майдан. Содержатель получал плату с играющих, копеек пятнадцать
за ночь; тем он и промышлял. Игроки играли обыкновенно в три листа, в горку
и проч. Все игры были азартные. Каждый играющий высыпал перед собою кучу
медных денег - все, что у него было в кармане, и вставал с корточек, только
проигравшись в пух или обыграв товарищей. Игра кончалась поздно ночью, а
иногда длилась до рассвета, до самой той минуты, как отворялась казарма. В
нашей комнате, так же как и во всех других казармах острога, всегда бывали
нищие, байгуши, проигравшиеся и пропившиеся или так просто, от природы,
нищие. Я говорю "от природы" и особенно напираю на это выражение.
Действительно, везде в народе нашем, при какой бы то ни было обстановке,
при каких бы то ни было условиях, всегда есть и будут существовать
некоторые странные личности, смирные и нередко очень неленивые, но которым
уж так судьбой предназначено на веки вечные оставаться нищими. Они всегда
бобыли, они всегда неряхи, они всегда смотрят какими-то забитыми и