ли обращаться с арестантами, как с солдатами. Но скоро и эти поняли, в
чем дело. Другим же, слишком долго не понимавшим, доказали уж сущность дела
сами арестанты. Бывали довольно резкие столкновения: например, соблазнят,
напоят унтер-офицера да после того и доложат ему, по-свойски разумеется,
что он пил вместе с ними, а следственно... Кончилось тем, что унтер-офицеры
равнодушно смотрели или, лучше, старались не смотреть, как проносят пузыри
и продают водку. Мало того: как и прежние инвалиды, они ходили на базар и
приносили арестантам калачей, говядину и все прочее, то есть такое, за что
могли взяться без большого зазору. Для чего это все так переменилось, для
чего завели арестантскую роту, этого уж я не знаю. Случилось уже это в
последние годы моей каторги. Но два года еще суждено мне было прожить при
этих новых порядках...
Записывать ли всю эту жизнь, все мои годы в остроге? Не думаю. Если
писать по порядку, кряду, все, что случилось и что я видел и испытал в эти
годы, можно было, разумеется, еще написать втрое, вчетверо больше глав, чем
до сих пор написано. Но такое описание поневоле станет наконец слишком
однообразно. Все приключения выйдут слишком в одном и том же тоне, особенно
если читатель уже успел, по тем главам, которые написаны, составить себе
хоть несколько удовлетворительное понятие о каторжной жизни второго
разряда. Мне хотелось представить весь наш острог и все, что я прожил в эти
годы, в одной наглядной и яркой картине. Достиг ли я этой цели, не знаю. Да
отчасти и не мне судить об этом. Но я убежден, что на этом можно и кончить.
К тому же меня самого берет иногда тоска при этих воспоминаниях. Да вряд ли
я и могу все припомнить. Дальнейшие годы как-то стерлись в моей памяти.
Многие обстоятельства, я убежден в этом, совсем забыты мною. Я помню,
например, что все эти годы, в сущности один на другой так похожие,
проходили вяло, тоскливо. Помню, что эти долгие, скучные дни были так
однообразны, точно вода после дождя капала с крыши по капле. Помню, что
одно только страстное желание воскресенья, обновления, новой жизни укрепило
меня ждать и надеяться. И я наконец скрепился: я ждал, я отсчитывал каждый
день и, несмотря на то что оставалось их тысячу, с наслаждением отсчитывал
по одному, провожал, хоронил его и с наступлением другого дня рад был, что
остается уже не тысяча дней, а девятьсот девяносто девять. Помню, что во
все это время, несмотря на сотни товарищей, я был в страшном уединении, и я
полюбил наконец это уединение. Одинокий душевно, я пересматривал всю
прошлую жизнь мою, перебирал все до последних мелочей, вдумывался в мое
прошедшее, судил себя один неумолимо и строго и даже в иной час
благословлял судьбу за то, что она послала мне это уединение, без которого
не состоялись бы ни этот суд над собой, ни этот строгий пересмотр прежней
жизни. И какими надеждами забилось тогда мое сердце! Я думал, я решил, я
клялся себе, что уже не будет в моей будущей жизни ни тех ошибок, ни тех
падений, которые были прежде. Я начертал себе программу всего будущего и
положил твердо следовать ей. Во мне возродилась слепая вера, что я все это
исполню и могу исполнить... Я ждал, я звал поскорее свободу; я хотел
испробовать себя вновь, на новой борьбе. Порой захватывало меня судорожное
нетерпение... Но мне больно вспоминать теперь о тогдашнем настроении души
моей. Конечно, все это одного только меня касается... Но я оттого и записал
это, что, мне кажется, всякий это поймет, потому что со
чем дело. Другим же, слишком долго не понимавшим, доказали уж сущность дела
сами арестанты. Бывали довольно резкие столкновения: например, соблазнят,
напоят унтер-офицера да после того и доложат ему, по-свойски разумеется,
что он пил вместе с ними, а следственно... Кончилось тем, что унтер-офицеры
равнодушно смотрели или, лучше, старались не смотреть, как проносят пузыри
и продают водку. Мало того: как и прежние инвалиды, они ходили на базар и
приносили арестантам калачей, говядину и все прочее, то есть такое, за что
могли взяться без большого зазору. Для чего это все так переменилось, для
чего завели арестантскую роту, этого уж я не знаю. Случилось уже это в
последние годы моей каторги. Но два года еще суждено мне было прожить при
этих новых порядках...
Записывать ли всю эту жизнь, все мои годы в остроге? Не думаю. Если
писать по порядку, кряду, все, что случилось и что я видел и испытал в эти
годы, можно было, разумеется, еще написать втрое, вчетверо больше глав, чем
до сих пор написано. Но такое описание поневоле станет наконец слишком
однообразно. Все приключения выйдут слишком в одном и том же тоне, особенно
если читатель уже успел, по тем главам, которые написаны, составить себе
хоть несколько удовлетворительное понятие о каторжной жизни второго
разряда. Мне хотелось представить весь наш острог и все, что я прожил в эти
годы, в одной наглядной и яркой картине. Достиг ли я этой цели, не знаю. Да
отчасти и не мне судить об этом. Но я убежден, что на этом можно и кончить.
К тому же меня самого берет иногда тоска при этих воспоминаниях. Да вряд ли
я и могу все припомнить. Дальнейшие годы как-то стерлись в моей памяти.
Многие обстоятельства, я убежден в этом, совсем забыты мною. Я помню,
например, что все эти годы, в сущности один на другой так похожие,
проходили вяло, тоскливо. Помню, что эти долгие, скучные дни были так
однообразны, точно вода после дождя капала с крыши по капле. Помню, что
одно только страстное желание воскресенья, обновления, новой жизни укрепило
меня ждать и надеяться. И я наконец скрепился: я ждал, я отсчитывал каждый
день и, несмотря на то что оставалось их тысячу, с наслаждением отсчитывал
по одному, провожал, хоронил его и с наступлением другого дня рад был, что
остается уже не тысяча дней, а девятьсот девяносто девять. Помню, что во
все это время, несмотря на сотни товарищей, я был в страшном уединении, и я
полюбил наконец это уединение. Одинокий душевно, я пересматривал всю
прошлую жизнь мою, перебирал все до последних мелочей, вдумывался в мое
прошедшее, судил себя один неумолимо и строго и даже в иной час
благословлял судьбу за то, что она послала мне это уединение, без которого
не состоялись бы ни этот суд над собой, ни этот строгий пересмотр прежней
жизни. И какими надеждами забилось тогда мое сердце! Я думал, я решил, я
клялся себе, что уже не будет в моей будущей жизни ни тех ошибок, ни тех
падений, которые были прежде. Я начертал себе программу всего будущего и
положил твердо следовать ей. Во мне возродилась слепая вера, что я все это
исполню и могу исполнить... Я ждал, я звал поскорее свободу; я хотел
испробовать себя вновь, на новой борьбе. Порой захватывало меня судорожное
нетерпение... Но мне больно вспоминать теперь о тогдашнем настроении души
моей. Конечно, все это одного только меня касается... Но я оттого и записал
это, что, мне кажется, всякий это поймет, потому что со