да какой же вы нам товарищ? - спросил он с недоумением.
Я поскорее взглянул на него: он решительно не понимал меня, не
понимал, чего я добиваюсь. Но зато я понял его в это мгновение совершенно.
В первый раз теперь одна мысль, уже давно неясно во мне шевелившаяся и меня
преследовавшая, разъяснилась мне окончательно, и я вдруг понял то, о чем до
сих пор плохо догадывался. Я понял, что меня никогда не примут в
товарищество, будь я разарестант, хоть на веки вечные, хоть особого
отделения. Но особенно остался мне в памяти вид Петрова в эту минуту. В его
вопросе: "Какой же вы нам товарищ?" - слышалась такая неподдельная
наивность, такое простодушное недоумение. Я думал: нет ли в этих словах
какой-нибудь иронии, злобы, насмешки? Ничего не бывало: просто не товарищ,
да и только. Ты иди своей дорогой, а мы своей; у тебя свои дела, а у нас
свои.
И действительно, я было думал, что после претензии они просто загрызут
нас и нам житья не будет. Ничуть не бывало: ни малейшего упрека, ни
малейшего намека на упрек мы не слыхали, никакой особенной злобы не
прибавилось. Просто пилили нас понемногу при случае, как и прежде пилили, и
больше ничего. Впрочем, не сердились тоже нимало и на всех тех, которые не
хотели показывать претензию и оставались на кухне, равно как и на тех,
которые из первых крикнули, что всем довольны. Даже и не помянул об этом
никто. Особенно последнего я не мог понять.
VIII
ТОВАРИЩИ
Меня, конечно, более тянуло к своим, то есть к "дворянам", особенно в
первое время. Но из троих бывших русских дворян, находившихся у нас в
остроге (Акима Акимыча, шпиона А-ва и того, которого считали отцеубийцею),
я знался и говорил только с Акимом Акимычем. Признаться, я подходил к Акиму
Акимычу, так сказать, с отчаяния, в минуты самой сильной скуки и когда уже
ни к кому, кроме него, подойти не предвиделось. В прошлой главе я было
попробовал рассортировать всех наших людей на разряды, но теперь, как
припомнил Акима Акимыча, то думаю, что можно еще прибавить один разряд.
Правда, что он один его и составлял. Это - разряд совершенно равнодушных
каторжных. Совершенно равнодушных, то есть таких, которым было бы все равно
жить что на воле, что в каторге, у нас, разумеется, не было и быть не
могло, но Аким Акимыч, кажется, составлял исключение. Он даже и устроился в
остроге так, как будто всю жизнь собирался прожить в нем: все вокруг него,
начиная с тюфяка, подушек, утвари, расположилось так плотно, так устойчиво,
так надолго. Бивачного, временного не замечалось в нем и следа. Пробыть в
остроге оставалось ему еще много лет, но вряд ли он хоть когда-нибудь
подумал о выходе. Но если он и примирился с действительностью, то,
разумеется, не по сердцу, а разве по субординации, что, впрочем, для него
было одно и то же. Он был добрый человек и даже помогал мне вначале
советами и кой-какими услугами; но, иногда, каюсь, невольно он нагонял на
меня, особенно в первое время, тоску беспримерную, еще более усиливавшую и
без того уже тоскливое расположение мое. А я от тоски-то и заговаривал с
ним. Жаждешь, бывало, хоть какого-нибудь живого слова, хоть желчного, хоть
нетерпеливого, хоть злобы какой-нибудь: мы бы уж хоть позлились на судьбу
нашу вместе; а он молчит, клеит свои фонарики или расскажет о том, какой у
них смотр был в таком-то году, и кто был начальник дивизии, и как его звали
по имени и отчеству, и доволен был он смотром или
Я поскорее взглянул на него: он решительно не понимал меня, не
понимал, чего я добиваюсь. Но зато я понял его в это мгновение совершенно.
В первый раз теперь одна мысль, уже давно неясно во мне шевелившаяся и меня
преследовавшая, разъяснилась мне окончательно, и я вдруг понял то, о чем до
сих пор плохо догадывался. Я понял, что меня никогда не примут в
товарищество, будь я разарестант, хоть на веки вечные, хоть особого
отделения. Но особенно остался мне в памяти вид Петрова в эту минуту. В его
вопросе: "Какой же вы нам товарищ?" - слышалась такая неподдельная
наивность, такое простодушное недоумение. Я думал: нет ли в этих словах
какой-нибудь иронии, злобы, насмешки? Ничего не бывало: просто не товарищ,
да и только. Ты иди своей дорогой, а мы своей; у тебя свои дела, а у нас
свои.
И действительно, я было думал, что после претензии они просто загрызут
нас и нам житья не будет. Ничуть не бывало: ни малейшего упрека, ни
малейшего намека на упрек мы не слыхали, никакой особенной злобы не
прибавилось. Просто пилили нас понемногу при случае, как и прежде пилили, и
больше ничего. Впрочем, не сердились тоже нимало и на всех тех, которые не
хотели показывать претензию и оставались на кухне, равно как и на тех,
которые из первых крикнули, что всем довольны. Даже и не помянул об этом
никто. Особенно последнего я не мог понять.
VIII
ТОВАРИЩИ
Меня, конечно, более тянуло к своим, то есть к "дворянам", особенно в
первое время. Но из троих бывших русских дворян, находившихся у нас в
остроге (Акима Акимыча, шпиона А-ва и того, которого считали отцеубийцею),
я знался и говорил только с Акимом Акимычем. Признаться, я подходил к Акиму
Акимычу, так сказать, с отчаяния, в минуты самой сильной скуки и когда уже
ни к кому, кроме него, подойти не предвиделось. В прошлой главе я было
попробовал рассортировать всех наших людей на разряды, но теперь, как
припомнил Акима Акимыча, то думаю, что можно еще прибавить один разряд.
Правда, что он один его и составлял. Это - разряд совершенно равнодушных
каторжных. Совершенно равнодушных, то есть таких, которым было бы все равно
жить что на воле, что в каторге, у нас, разумеется, не было и быть не
могло, но Аким Акимыч, кажется, составлял исключение. Он даже и устроился в
остроге так, как будто всю жизнь собирался прожить в нем: все вокруг него,
начиная с тюфяка, подушек, утвари, расположилось так плотно, так устойчиво,
так надолго. Бивачного, временного не замечалось в нем и следа. Пробыть в
остроге оставалось ему еще много лет, но вряд ли он хоть когда-нибудь
подумал о выходе. Но если он и примирился с действительностью, то,
разумеется, не по сердцу, а разве по субординации, что, впрочем, для него
было одно и то же. Он был добрый человек и даже помогал мне вначале
советами и кой-какими услугами; но, иногда, каюсь, невольно он нагонял на
меня, особенно в первое время, тоску беспримерную, еще более усиливавшую и
без того уже тоскливое расположение мое. А я от тоски-то и заговаривал с
ним. Жаждешь, бывало, хоть какого-нибудь живого слова, хоть желчного, хоть
нетерпеливого, хоть злобы какой-нибудь: мы бы уж хоть позлились на судьбу
нашу вместе; а он молчит, клеит свои фонарики или расскажет о том, какой у
них смотр был в таком-то году, и кто был начальник дивизии, и как его звали
по имени и отчеству, и доволен был он смотром или