азу и не подумалось о барышнях,
выдумал вдруг целый роман, инстинктивно хватаясь хоть за эту соломинку. Я
выслушал молча и сообщил о нем другим арестантам. Но когда другие стали
любопытствовать, он целомудренно молчал. Назавтра доктор долго опрашивал
его, и так как он сказал ему, что ничем не болен, и по осмотру оказался
действительно таким, то его и выписали. Но о том, что у него в листе
написано было sanat., мы узнали уже, когда доктора вышли из палаты, так что
сказать им, в чем дело, уже нельзя было. Да мы и сами-то еще тогда вполне
не догадывались, в чем было главное дело. А между тем все дело состояло в
ошибке приславшего его к нам начальства, не объяснившего, для чего его
присылали. Тут случилась какая-то небрежность. А может быть, даже и
приславшие еще только догадывались и были вовсе не уверены в его
сумасшествии, действовали по темным слухам и прислали его на испытание. Как
бы то ни было, несчастного вывели через два дня к наказанию. Оно, кажется,
очень поразило его своею неожиданностью; он не верил, что его накажут, до
последней минуты и, когда повели его по рядам, стал кричать: "Караул!" В
госпитале его положили на этот раз уже не в нашу, а, за неимением в ней
коек, в другую палату. Но я справлялся о нем и узнал, что он во все восемь
дней ни с кем не сказал ни слова, был смущен и чрезвычайно грустен... Потом
его куда-то услали, когда зажила его спина. Я по крайней мере уже больше не
слыхал о нем ничего.
Что же касается вообще до лечения и лекарств, то, сколько я мог
заметить, легкобольные почти не исполняли предписаний и не принимали
лекарств, но труднобольные и вообще действительно больные очень любили
лечиться, принимали аккуратно свои микстуры и порошки; но более всего у нас
любили наружные средства. Банки, пиявки, припарки и кровопускания, которые
так любит и которым так верит наш простолюдин, принимались у нас охотно и
даже с удовольствием. Меня заинтересовало одно странное обстоятельство. Эти
самые люди, которые были так терпеливы в перенесении мучительнейших болей
от палок и розог, нередко жаловались, кривлялись и даже стонали от
каких-нибудь банок. Разнеживались ли они уж очень, или так просто франтили,
- уж не знаю, как это объяснить. Правда, наши банки были особого рода.
Машинку, которою просекается мгновенно кожа, фельдшер когда-то, с
незапамятных времен, затерял или испортил, или, может быть, она сама
испортилась, так что он уже принужден был делать необходимые надрезы тела
ланцетом. Надрезов делают для каждой банки около двенадцати. Машинкой не
больно. Двенадцать ножичков ударят вдруг, мгновенно, и боль не слышна. Но
надрезывание ланцетом другое дело. Ланцет режет сравнительно очень
медленно; боль слышна; а так как, например, при десяти банках приходится
сделать сто двадцать таких надрезов, то все вместе, конечно, было
чувствительно. Я испытал это, но хотя и было больно и досадно, но все-таки
не так же, чтоб не удержаться и стонать. Даже смешно было иногда смотреть
на иного верзилу и здоровяка, как он корчится и начинает нюнить. Вообще это
можно было сравнить с тем, когда иной человек, твердый и даже спокойный в
каком-нибудь серьезном деле, хандрит и капризничает дома, когда нечего
делать, не ест, что подают, бранится и ругается; все не по нем, все ему
досаждают, все ему грубят, все его мучают - одним словом, с жиру бесится,
как говорят иногда о таких господах, встречающихся, впрочем, и в
простонародии; а в нашем остроге, при взаимном всеобщем сожитии, даже
выдумал вдруг целый роман, инстинктивно хватаясь хоть за эту соломинку. Я
выслушал молча и сообщил о нем другим арестантам. Но когда другие стали
любопытствовать, он целомудренно молчал. Назавтра доктор долго опрашивал
его, и так как он сказал ему, что ничем не болен, и по осмотру оказался
действительно таким, то его и выписали. Но о том, что у него в листе
написано было sanat., мы узнали уже, когда доктора вышли из палаты, так что
сказать им, в чем дело, уже нельзя было. Да мы и сами-то еще тогда вполне
не догадывались, в чем было главное дело. А между тем все дело состояло в
ошибке приславшего его к нам начальства, не объяснившего, для чего его
присылали. Тут случилась какая-то небрежность. А может быть, даже и
приславшие еще только догадывались и были вовсе не уверены в его
сумасшествии, действовали по темным слухам и прислали его на испытание. Как
бы то ни было, несчастного вывели через два дня к наказанию. Оно, кажется,
очень поразило его своею неожиданностью; он не верил, что его накажут, до
последней минуты и, когда повели его по рядам, стал кричать: "Караул!" В
госпитале его положили на этот раз уже не в нашу, а, за неимением в ней
коек, в другую палату. Но я справлялся о нем и узнал, что он во все восемь
дней ни с кем не сказал ни слова, был смущен и чрезвычайно грустен... Потом
его куда-то услали, когда зажила его спина. Я по крайней мере уже больше не
слыхал о нем ничего.
Что же касается вообще до лечения и лекарств, то, сколько я мог
заметить, легкобольные почти не исполняли предписаний и не принимали
лекарств, но труднобольные и вообще действительно больные очень любили
лечиться, принимали аккуратно свои микстуры и порошки; но более всего у нас
любили наружные средства. Банки, пиявки, припарки и кровопускания, которые
так любит и которым так верит наш простолюдин, принимались у нас охотно и
даже с удовольствием. Меня заинтересовало одно странное обстоятельство. Эти
самые люди, которые были так терпеливы в перенесении мучительнейших болей
от палок и розог, нередко жаловались, кривлялись и даже стонали от
каких-нибудь банок. Разнеживались ли они уж очень, или так просто франтили,
- уж не знаю, как это объяснить. Правда, наши банки были особого рода.
Машинку, которою просекается мгновенно кожа, фельдшер когда-то, с
незапамятных времен, затерял или испортил, или, может быть, она сама
испортилась, так что он уже принужден был делать необходимые надрезы тела
ланцетом. Надрезов делают для каждой банки около двенадцати. Машинкой не
больно. Двенадцать ножичков ударят вдруг, мгновенно, и боль не слышна. Но
надрезывание ланцетом другое дело. Ланцет режет сравнительно очень
медленно; боль слышна; а так как, например, при десяти банках приходится
сделать сто двадцать таких надрезов, то все вместе, конечно, было
чувствительно. Я испытал это, но хотя и было больно и досадно, но все-таки
не так же, чтоб не удержаться и стонать. Даже смешно было иногда смотреть
на иного верзилу и здоровяка, как он корчится и начинает нюнить. Вообще это
можно было сравнить с тем, когда иной человек, твердый и даже спокойный в
каком-нибудь серьезном деле, хандрит и капризничает дома, когда нечего
делать, не ест, что подают, бранится и ругается; все не по нем, все ему
досаждают, все ему грубят, все его мучают - одним словом, с жиру бесится,
как говорят иногда о таких господах, встречающихся, впрочем, и в
простонародии; а в нашем остроге, при взаимном всеобщем сожитии, даже