Жизнь Арсеньева


кого любим мы, есть наша мука, -- чего стоит один этот
вечный страх потери любимого! А я с младенчества нес великое бремя моей
неизменной любви к ней, -- к той, которая, давши мне жизнь, поразила мою
душу именно мукой, поразила тем более, что, в силу любви, из коей состояла
вся ее душа, была она и воплощенной печалью: сколько слез видел я ребенком
на ее глазах, сколько горестных песен слышал из ее уст!
В далекой родной земле, одинокая, на веки всем миром забытая, да
покоится она в мире и да будет во веки благословенно ее бесценное имя. Ужели
та, чей безглазый череп, чьи серые кости лежат теперь где-то там, в
кладбищенской роще захолустного русского города, на дне уже безымянной
могилы, ужели это она, которая некогда качала меня на руках? "Пути Мои выше
путей ваших и мысли Мои выше мыслей ваших".

"V"

Так постепенно миновало мое младенческое одиночество. Помню: однажды
осенней ночью я почему-то проснулся и увидал легкий и таинственный полусвет
в комнате, а в большое незавешенное окно -- бледную и грустную осеннюю луну,
стоявшую высоко, высоко над пустым двором усадьбы, такую грустную и
исполненную такой неземной прелести от своей грусти и своего одиночества,
что и мое сердце сжали какие-то несказанно-сладкие и горестные чувства, те
самые как будто, что испытывала и она, эта осенняя бледная луна. Но я уже
знал, помнил, что я не один в мире, что я сплю в отцовском кабинете, -- я
заплакал, я позвал, разбудил отца... Постепенно входили в мою жизнь и
делались ее неотделимой частью люди.
Я уже заметил, что на свете, помимо лета, есть еще осень, зима, весна,
когда из дому можно выходить только изредка. Однако я сперва не запоминал
их, -- в детской душе остается больше всего яркое, солнечное, -- и поэтому
мне теперь вспоминается, кроме этой осенней ночи, всего две-три темных
картины, да и то потому, что были они не обычны: какой-то зимний вечер с
ужасным и очаровательным снежным ураганом за стенами, -- ужасным потому, что
все говорили, что это всегда так бывает "на Сорок Мучеников", очаровательным
же по той причине, что, чем ужаснее бился ветер в стены, тем приятнее было
чувствовать себя за их защитой, в тепле, в уюте; потом какое-то зимнее утро,
когда случилось нечто действительно замечательное: проснувшись, мы увидали
странный {20} сумрак в доме, увидали, что со двора застит что-то белесое и
невероятно громадное, поднявшееся выше дома, -- и поняли, что это снега,
которыми занесло нас за ночь и от которых работники откапывали нас потом
весь день; и наконец какой-то мрачный апрельский день, когда среди нашего
двора внезапно появился человек в одном сюртучке, весь развевающийся и
перекошенный от студеного ветра, который гнал его, несчастного, кривоногого,
как-то жалко прихватившего одной рукой картуз на голове, а другой неловко
зажавшего на груди этот сюртучек... В общем же, повторяю, раннее детство
представляется мне только летними днями, радость которых я почти неизменно
делил сперва с Олей, а потом с мужицкими ребятишками из Выселок, деревушки в
несколько дворов, находившейся за Провалом, в версте от нас.
Бедная была эта радость, столь же бедная, как и та, что испытывал я от
ваксы, от плеточки. (Все человеческие радости бедны, есть в нас кто-то, кто
внушает нам порой горькую жалость к самим себе). Где я родился, рос, что
видел? Ни гор, ни