Жизнь Арсеньева


те,
в поднебесном просторе, в близости с Богом и белокрылыми ангелами,
обитающими где-то там, в этом горнем мире! Вот я за усадьбой, в поле. Вечер
как будто все тот же -- только тут еще блещет низкое солнце -- и все так же
одинок я в мире. Вокруг меня, куда ни кинь взгляд, колосистые ржи, овсы, а в
них, в густой чаще склоненных стеблей, -- затаенная жизнь перепелов. Сейчас
они еще молчат да и все молчит, только порой загудит, угрюмо зажужжит
запутавшийся в колосьях хлебный рыжий жучок. Я освобождаю его и с жадностью,
с удивленьем разглядываю: что это такое, кто он, этот рыжий жук, где он
живет, куда и зачем летел, что он думает и чувствует? Он сердит, серьезен:
возится в пальцах, шуршит жесткими {12} надкрыльями, из-под которых выпущено
что-то тончайшее, палевое, -- и вдруг щитки этих надкрылий разделяются,
раскрываются, палевое тоже распускается, -- и как изящно! -- и жук
подымается в воздух, гудя уже с удовольствием, с облегчением, и навсегда
покидает меня, теряется в небе, обогащая меня новым чувством: оставляя во
мне грусть разлуки...
А не то вижу я себя в доме и опять в летний вечер и опять в
одиночестве. Солнце скрылось за притихший сад, покинуло пустой зал, пустую
гостиную, где оно радостно блистало весь день: теперь только последний луч
одиноко краснеет в углу на паркете, меж высоких ножек какого-то старинного
столика, -- и, Боже, как мучительна его безмолвная и печальная прелесть! А
поздним вечером, когда сад уже чернел за окнами всей своей таинственной
ночной чернотой, а я лежал в темной спальне в своей детской кроватке, все
глядела на меня в окно, с высоты, какая-то тихая звезда... Что надо было ей
от меня? Что она мне без слов говорила, куда звала, о чем напоминала?

"III"

Детство стало понемногу связывать меня с жизнью, -- теперь в моей
памяти уже мелькают некоторые лица, некоторые картины усадебного быта,
некоторые события...
Из этих событий на первом месте стоит мое первое в жизни путешествие,
самое далекое и самое необыкновенное из всех моих последующих путешествий.
Отец с матерью отправились в ту заповедную страну, которая называлась
городом, и взяли меня с собой. Тут я впервые испытал сладость
осуществляющейся мечты, а вместе с тем и страх, что она почему-нибудь не
осуществится. Помню до сих пор, как я томился, стоя среди двора на солнечном
припеке и глядя на тарантас, который еще утром выкатили из каретного сарая:
да когда же наконец запрягут, когда кончатся все эти приготовления к
отъезду? Помню, что ехали мы целую вечность, что полям, каким-то лощинам,
проселкам, перекресткам не было счета и что в дороге случилось вот что: в
одной лощине, -- а дело было уже к вечеру и места были очень глухие, --
густо рос дубовый кустарник, темно-зеленый и кудрявый, и по ее
противоположному склону пробирался среди кустарника "разбойник", с топором
засунутым за пояс, -- самый, может быть, таинственный и страшный из всех
мужиков, виденных мной не только до той поры, но и вообще за всю мою жизнь.
Как въехали мы в город, не помню. Зато как помню городское утро! Я висел над
пропастью, в узком ущельи из огромных, никогда мною не виданных домов, меня
ослеплял блеск солнца, стекол, {14} вывесок, а надо мной на весь мир
разливался какой-то дивный музыкальный кавардак: звон, гул колоколов с
коло