Рассказы и повести


бумажник.
Илья Федосеич вынул из бумажника сто рублей и подал Рябыке.
Тот повернул билет в руках и грубо сказал:
- Мало.
Дядя накинул еще две четвертки.
- Да и это недостаточно: ведь ни одного скандала не было.
Дядя прибавил третью четвертную, после чего учитель подал ему палку и
откланялся.

"ГЛАВА ПЯТАЯ"

Мы остались вдвоем с глазу на глаз и мчались назад в Москву, а за нами
с гиком и дребезжанием неслась во всю скачь вся эта извозчичья рвань. Я не
понимал, что им хотелось, но дядя понял. Это было возмутительно: им хотелось
еще сорвать отступного, и вот они, под видом оказания особой чести Илье
Федосеичу, предавали его почетное высокостепенство всесветному позору.
Москва была перед носом и вся в виду - вся в прекрасном утреннем
освещении, в легком дымке очагов и мирном благовесте, зовущем к молитве.
Вправо и влево к заставе шли лабазы. Дядя встал у крайнего из них,
подошел к стоявшей у порога липовой кадке и спросил:
- Мед?
- Мед.
- Что стоит кадка?
- На мелочь по фунтам продаем.
- Продай на крупное: смекни, что стоит.
Не помню, кажется семьдесят или восемьдесят рублей он смекнул.
Дядя выбросил деньги. А кортеж наш надвинулся.
- Любите меня, молодцы, городские извозчики?
- Как же, мы завсегда к вашему степенству...
- Привязанность чувствуете?
- Очень привязаны.
- Снимай колеса. Те недоумевают.
- Скорей, скорей! - командует дядя. Кто попрытче, человек двадцать,
слазили под козла, достали ключи и стали развертывать гайки.
- Хорошо, - говорит дядя, - теперь мажь медом.
- Батюшка!
- Мажь!
- Этакое добро... в рот любопытнее.
- Мажь!
И, не настаивая более, дядя снова сел в коляску, и мы понеслись, а те,
сколько их было, все остались с снятыми колесами над медом, которым они
колес верно не мазали, а растащили по карманам или перепродали лабазнику. Во
всяком случае они нас оставили, и мы очутились в банях. Тут я себе ожидал
кончину века и ни жив ни мертв сидел в мраморной ванне, а дядя растянулся на
пол, но не просто, не в обыкновенной позе, а как-то апокалипсически. Вся
огромная масса его тучного тела упиралась об пол только самыми кончиками
ножных и ручных пальцев, и на этих тонких точках опоры красное тело его
трепетало под брызгами пущенного на него холодного дождя, и ревел он
сдержанным ревом медведя, вырывающего у себя больничку. Это продолжалось с
полчаса, и он все одинаково весь трепетал, как желе, на тряском столе, пока,
наконец, сразу вспрыгнул, спросил квасу, и мы оделись и поехали на Кузнецкий
"к французу".
Здесь нас обоих слегка подстригли и слегка завили я причесали, и мы
пешком перешли в город - в лавку.
Со мной все нет ни разговора, ни отпуска. Только раз сказал:
- Погоди, не все вдруг; чего не понимаешь, - с летам поймешь.
В лавке он помолился, взглянув на всех хозяйским оком, и стал у
конторки. Внешность сосуда была очищена, но внутри еще ходила глубокая
скверна и искала своего очищения.
Я это видел и теперь перестал бояться. Это меня занимало - я хотел
видеть, как он с собою разделается: воздержанием или какой благодатию?
Часов в десять он стал больно нудиться, все ждал и высматривал соседа,
чтобы идти втроем чай пить, - троим собирают на целый пятак дешевле. Сосед
не вышел: помер скорописною смертью.