упне и одну бледную родинку -- и по этим жилкам, и по этому
пятнышку я понял, что он еще не совсем отвернулся от земли, что
он может понять мою молитву.
И тогда, склонив голову, прижав обожженные, яркой глиной
испачканные ладони к ослепленным глазам, я стал рассказывать
свою скорбь. Хотелось мне объяснить, как .прекрасна моя страна
и как страшен ее черный обморок, но нужных слов я не находил.
Торопясь и повторяясь, я лепетал все о каких-то мелочах, о
каком-то сгоревшем доме, гдр некогда солнечный лоск половиц
отражался в наклонном зеркале, о старых книгах и старых липах
лепетал я, о безделушках, о первых моих стихах в кобальтовой
школьной тетради, о каком-то сером валуне, обросшем дикой
малиной посреди поля, полного скабиоз и ромашек, но самое
главное я никак высказать не мог -- путался я, осекался, и
начинал сызнова, и опять беспомощной скороговоркой рассказывал
о комнатах в прохладной и звонкой усадьбе, о липах, о первой
любви, о шмелях, спящих на скабиозах... Казалось мне, что вот
сейчас-сейчас дойду до самого главного, объясню все горе моей
родины, но почему-то я мог вспомнить только о вещах маленьких,
совсем земных, не умеющих ни говорить, ни плакать теми
крупными, жгучими, страшными слезами, о которых я хотел и не
мог рассказать...
Замолк я, поднял голову. Ангел с тихой внимательной
улыбкой неподвижно смотрел на меня своими продолговатыми
алмазными очами -- и я почувствовал, что понимает он все...
-- Прости меня,-- воскликнул я, робко целуя родинку на
светлой ступне,-- прости, что я только умею говорить о
мимолетном, о малом. Но ты ведь понимаешь... Милосердный, серый
ангел, ответь же мне, помоги, скажи мне, что спасет мою страну?
И на мгновенье обняв плечи мои голубиными своими крылами,
ангел молвил единственное слово, и в голосе его я узнал все
любимые, все смолкнувшие голоса. Слово, сказанное им, было так
прекрасно, что я со вздохом закрыл глаза .
Впервые рассказ был опубликован в газете "Руль" (Берлин) 7
января 1923 г.
Владимир Набоков.
Случайность
Он служил лакеем в столовой германского экспресса. Звали
его так: Алексей Львович Лужин.
Ушел он из России пять лет тому назад и с тех пор,
перебираясь из города в город, перепробовал немало работ и
ремесел: был батраком в Турции, комиссионером в Вене, маляром,
приказчиком и еще чем-то. Теперь по обеим сторонам длинного
вагона лились, лились поля, холмы, поросшие вереском, сосновые
перелески,-- и бульон, в толстых чашках на подносе, который он
гибко проносил по узкому проходу между боковых столиков,
дымился и поплескивал. Подавал он с мастерской торопливостью,
ловко подхватывал и раскидывал по тарелкам ломти говядины,-- и
при этом быстро наклонялась его стриженая голова, напряженный
лоб, черные, густые брови, подобные перевернутым усам.
В пять часов дня вагон приходил в Берлин, в семь катил
обратно по направлению к французской границе. Лужин жил, как на
железных качелях: думать и вспоминать успевал только ночью, в
узком закуте, где пахло рыбой и нечистыми носками. Вспоминал он
чаще всего кабинет в петербургском доме -- кожаные пуговицы на
сгибах мягкой мебели,-- и жену свою, Лену, о которой пять лет
ничего не знал. Сам он чувствовал, как с каждым днем все
скудеет жизнь. От кокаина, от слишком частых понюшек
опусто
пятнышку я понял, что он еще не совсем отвернулся от земли, что
он может понять мою молитву.
И тогда, склонив голову, прижав обожженные, яркой глиной
испачканные ладони к ослепленным глазам, я стал рассказывать
свою скорбь. Хотелось мне объяснить, как .прекрасна моя страна
и как страшен ее черный обморок, но нужных слов я не находил.
Торопясь и повторяясь, я лепетал все о каких-то мелочах, о
каком-то сгоревшем доме, гдр некогда солнечный лоск половиц
отражался в наклонном зеркале, о старых книгах и старых липах
лепетал я, о безделушках, о первых моих стихах в кобальтовой
школьной тетради, о каком-то сером валуне, обросшем дикой
малиной посреди поля, полного скабиоз и ромашек, но самое
главное я никак высказать не мог -- путался я, осекался, и
начинал сызнова, и опять беспомощной скороговоркой рассказывал
о комнатах в прохладной и звонкой усадьбе, о липах, о первой
любви, о шмелях, спящих на скабиозах... Казалось мне, что вот
сейчас-сейчас дойду до самого главного, объясню все горе моей
родины, но почему-то я мог вспомнить только о вещах маленьких,
совсем земных, не умеющих ни говорить, ни плакать теми
крупными, жгучими, страшными слезами, о которых я хотел и не
мог рассказать...
Замолк я, поднял голову. Ангел с тихой внимательной
улыбкой неподвижно смотрел на меня своими продолговатыми
алмазными очами -- и я почувствовал, что понимает он все...
-- Прости меня,-- воскликнул я, робко целуя родинку на
светлой ступне,-- прости, что я только умею говорить о
мимолетном, о малом. Но ты ведь понимаешь... Милосердный, серый
ангел, ответь же мне, помоги, скажи мне, что спасет мою страну?
И на мгновенье обняв плечи мои голубиными своими крылами,
ангел молвил единственное слово, и в голосе его я узнал все
любимые, все смолкнувшие голоса. Слово, сказанное им, было так
прекрасно, что я со вздохом закрыл глаза .
Впервые рассказ был опубликован в газете "Руль" (Берлин) 7
января 1923 г.
Владимир Набоков.
Случайность
Он служил лакеем в столовой германского экспресса. Звали
его так: Алексей Львович Лужин.
Ушел он из России пять лет тому назад и с тех пор,
перебираясь из города в город, перепробовал немало работ и
ремесел: был батраком в Турции, комиссионером в Вене, маляром,
приказчиком и еще чем-то. Теперь по обеим сторонам длинного
вагона лились, лились поля, холмы, поросшие вереском, сосновые
перелески,-- и бульон, в толстых чашках на подносе, который он
гибко проносил по узкому проходу между боковых столиков,
дымился и поплескивал. Подавал он с мастерской торопливостью,
ловко подхватывал и раскидывал по тарелкам ломти говядины,-- и
при этом быстро наклонялась его стриженая голова, напряженный
лоб, черные, густые брови, подобные перевернутым усам.
В пять часов дня вагон приходил в Берлин, в семь катил
обратно по направлению к французской границе. Лужин жил, как на
железных качелях: думать и вспоминать успевал только ночью, в
узком закуте, где пахло рыбой и нечистыми носками. Вспоминал он
чаще всего кабинет в петербургском доме -- кожаные пуговицы на
сгибах мягкой мебели,-- и жену свою, Лену, о которой пять лет
ничего не знал. Сам он чувствовал, как с каждым днем все
скудеет жизнь. От кокаина, от слишком частых понюшек
опусто