Рассказы


Крауэе с удовольствием прослушал
удаляющиеся звучные повторения и добродушно подмигнул мне:
"Так. Ни одной больше не схватит".
Я стал довольно часто заходить в его кабачок. Мне очень
нравилась Эмма -- се голые локти и маленькое птичье лицо с
пустыми и нежными глазами. Но особенно нравилось мне, как она
глядела на своего любовника монтера, когда он лениво
облокачивался на стойку. Я видел его сбоку -- горестную злобную
морщину у рта, горящий волчий глаз, синюю щетину на впалой,
давно нс выбритой щеке. Она глядела на него с таким испугом и
любовью, пока он, пристально впившись в нее взором, что-то тихо
ей говорил, она так доверчиво кивала головой, полуоткрыв
бледные губы,-- что мне в моем углу становилось восхитительно
весело и легко, словно Бог подтвердил мне бессмертие души или
гений похвалил мои книги. Я запомнил также мокрую от пивной
пены руку монтера, большой палец этой руки, сжавший кружку,--
громадный черный ноготь с трещиной посередке.
Последний раз, когда я побывал там, вечер, помнится, был
душный, грозовой, потом поднялся вихрь, и на площади люди
побежали к лестнице подземной станции: в пепельной мгле площади
ветер рвал одежды, как на картине "Гибель Помпеи". Хозяину в
тусклом кабачке было жарко, он расстегнул ворот и хмуро ужинал
с двумя лавочниками. Было уже поздно, и по стеклам шуршал
дождь, когда пришел монтер. Он вымок, продрог и с досадой
пробормотал что-то, увидя, что нет Эммы за стойкой. Краузе
молчал, жуя серую, как булыжник, колбасу.
И тут я почувствовал, что сейчас произойдет нечто
удивительное. Я много выпил, и душа моя, жадное, глазастое мое
нутро требовало зрелищ. Началось все очень просто. Монтер,
подойдя к стойке, небрежно налил себе рюмку коньяку из
клювастой бутылки, проглотил, отер губы кистью руки и,, хлопнув
себя по картузу, двинулся к двери. Краузе опустил крестом нож и
вилку на тарелку и громко
сказал:

-- Стой! Двадцать пфеннигов.
Монтер, взявшись было за ручку двери, обернулся: -- Я
полагаю, что я здесь у себя.
-- Ты не заплатишь? -- спросил Краузе.

Из глубины под часами вышла вдруг Эмма, посмотрела на
отца, на любовника, замерла. Над ней из шалашика выскочила с
писком кукушка и спряталась опять.
-- Оставьте меня в покое,-- медленно проговорил монтер и
вышел вон.
Тогда Краузе с удивительной живостью кинулся за ним,
рванул дверь. Допив остаток пива, я выбежал тоже: порыв сырого
ветра приятно хлынул мне в лицо.
Они стояли друг против друга на черной, блестевшей от
дождя панели и оба орали -- я не мог разобрать все слова и в
этом восходящем, рокочущем рыке, но одно слово отчетливо
повторялось в нем: двадцать, двадцать, двадцать. Несколько
людей уже остановились поглядеть на ссору -- я сам любовался
ею, отблеском фонаря на искаженных лицах, напряженной жилой на
шее Краузе,-- и при этом мне вспомнилось почему-то, что
однажды, в портовом притоне, я великолепно подрался с черным,
как жук, итальянцем: рука моя оказалась у него во рту и яростно
выжимала, старалась разорвать внутреннюю мокрую кожу его щеки.
Монтер и Краузе орали все громче. Мимо меня скользнула
Эмма, стала, не смела подойти, и только отчаянно вскрикивала :
-- Отто!.. Отец!.. Отто!.. Отец!..-- и при каждом ее
вскрике сдержанным, выжидательным гоготом