сих пор не могу
решить, естественное ли это дополнение или бесовское противоречие. Тут
взываю к закону степени, который отверг там, где он был оскорбителен:
часто пытался я поймать себя на переходе от одного вида нежности к
другому, от простого к особому - очень хотелось бы знать, вытесняют ли
они друг друга, надо ли все-таки разводить их по разным родам, или *то*
- редкое цветение *этого* в Иванову ночь моей темной души, - потому что,
если их два, значит, есть две красоты, и тогда приглашенная эстетика
шумно садится между двух стульев (судьба всякого дуализма). Зато
обратный путь, от особого к простому, мне немного яснее: первое как бы
вычитается в минуту его утоления, и это указывало бы на действительность
однородной суммы чувств - если бы была тут действительна применимость
арифметических правил. Странно, странно - и страннее всего, что, быть
может, под видом обсуждения диковинки я только стараюсь добиться
оправдания вины".
Так приблизительно возилась в нем мысль. По счастью, у него была
тонкая и довольно прибыльная профессия, охлаждающая ум, утоляющая
осязание, питающая зрение яркой точкой на черном бархате - тут были и
цифры, и цвета, и целые хрустальные системы, - и случалось, что месяцами
воображение сидело на цепи, едва цепью позванивая. Кроме того, к сорока
годам, довольно намучавшись бесплодным самосожжением, он научился тоску
регулировать и лицемерно примирился с мыслью, что только счастливое
стечение обстоятельств, нечаяннейшая сдача судьбы может изредка
составить минутное подобие невозможного. Он берег в памяти эти немногие
минуты с печальной благородностью (все-таки - милость) и печальной
усмешкой (все-таки - жизнь обманул). Так, еще в политехнические годы,
натаскивая по элементарной геометрии младшую сестру товарища - сонную,
бледненькую, с бархатным взглядом и двумя черными косицами, - он ни разу
к ней не притронулся, но одной близости ее шерстяного платья было
достаточно, чтобы линии начинали дрожать и таять, все передвигалось в
другое измерение тайной упругой трусцой - и снова был твердый стул,
лампа, пишущая гимназистка. Остальные удачи были в таком же лаконическом
роде: егоза с локоном на глазу, в кожаном кабинете, где он дожидался ее
отца, - колотьба в груди - "а щекотки боишься?" - или та, другая, с
пряничными лопатками, показывавшая ему в перечеркнутом углу солнечного
двора черный салат, жевавший зеленого кролика. Жалкие, торопливые
минуты, с годами ходьбы и сыска между ними, но и за каждую такую он
готов был заплатить любую цену (посредниц, впрочем, просил не
беспокоиться), и, вспоминая этих редчайших маленьких любовниц, суккуба
так и не заметивших, он поражался и своему таинственному неведению об их
дальнейшей судьбе; а зато сколько раз на бедном лугу, в грубом автобусе,
на приморском песочке, годном лишь для питания песочных часов, быстрый,
угрюмый выбор ему изменял, мольбы случай не слушал, и отрада обрывалась
беспечным поворотом жизни.
Худощавый, сухогрубый, со слегка лысеющей головой и внимательными
глазами, вот он сел на скамью в городском парке. Июль отменил облака, и
через минуту он надел шляпу, которую держал в белых тонкопалых руках.
Пауза паука, сердечное затишье.
Слева сидела старая краснолобая брюнетка в трауре, справа -
белобрысая женщина с вялыми волосами, деятельно занимавшаяся вязание
решить, естественное ли это дополнение или бесовское противоречие. Тут
взываю к закону степени, который отверг там, где он был оскорбителен:
часто пытался я поймать себя на переходе от одного вида нежности к
другому, от простого к особому - очень хотелось бы знать, вытесняют ли
они друг друга, надо ли все-таки разводить их по разным родам, или *то*
- редкое цветение *этого* в Иванову ночь моей темной души, - потому что,
если их два, значит, есть две красоты, и тогда приглашенная эстетика
шумно садится между двух стульев (судьба всякого дуализма). Зато
обратный путь, от особого к простому, мне немного яснее: первое как бы
вычитается в минуту его утоления, и это указывало бы на действительность
однородной суммы чувств - если бы была тут действительна применимость
арифметических правил. Странно, странно - и страннее всего, что, быть
может, под видом обсуждения диковинки я только стараюсь добиться
оправдания вины".
Так приблизительно возилась в нем мысль. По счастью, у него была
тонкая и довольно прибыльная профессия, охлаждающая ум, утоляющая
осязание, питающая зрение яркой точкой на черном бархате - тут были и
цифры, и цвета, и целые хрустальные системы, - и случалось, что месяцами
воображение сидело на цепи, едва цепью позванивая. Кроме того, к сорока
годам, довольно намучавшись бесплодным самосожжением, он научился тоску
регулировать и лицемерно примирился с мыслью, что только счастливое
стечение обстоятельств, нечаяннейшая сдача судьбы может изредка
составить минутное подобие невозможного. Он берег в памяти эти немногие
минуты с печальной благородностью (все-таки - милость) и печальной
усмешкой (все-таки - жизнь обманул). Так, еще в политехнические годы,
натаскивая по элементарной геометрии младшую сестру товарища - сонную,
бледненькую, с бархатным взглядом и двумя черными косицами, - он ни разу
к ней не притронулся, но одной близости ее шерстяного платья было
достаточно, чтобы линии начинали дрожать и таять, все передвигалось в
другое измерение тайной упругой трусцой - и снова был твердый стул,
лампа, пишущая гимназистка. Остальные удачи были в таком же лаконическом
роде: егоза с локоном на глазу, в кожаном кабинете, где он дожидался ее
отца, - колотьба в груди - "а щекотки боишься?" - или та, другая, с
пряничными лопатками, показывавшая ему в перечеркнутом углу солнечного
двора черный салат, жевавший зеленого кролика. Жалкие, торопливые
минуты, с годами ходьбы и сыска между ними, но и за каждую такую он
готов был заплатить любую цену (посредниц, впрочем, просил не
беспокоиться), и, вспоминая этих редчайших маленьких любовниц, суккуба
так и не заметивших, он поражался и своему таинственному неведению об их
дальнейшей судьбе; а зато сколько раз на бедном лугу, в грубом автобусе,
на приморском песочке, годном лишь для питания песочных часов, быстрый,
угрюмый выбор ему изменял, мольбы случай не слушал, и отрада обрывалась
беспечным поворотом жизни.
Худощавый, сухогрубый, со слегка лысеющей головой и внимательными
глазами, вот он сел на скамью в городском парке. Июль отменил облака, и
через минуту он надел шляпу, которую держал в белых тонкопалых руках.
Пауза паука, сердечное затишье.
Слева сидела старая краснолобая брюнетка в трауре, справа -
белобрысая женщина с вялыми волосами, деятельно занимавшаяся вязание