Рассказы


дернув руку...-- Если бы вы писали детективный рассказ, вы бы
сделали искомым злодеем не того, кого никто из героев не
подозревает, а того, кого с самого начала подозревают все, и
тем самым провели бы опытного читателя, привыкшего к тому, что
ларчик открывается непросто. Я знаю, что впечатление
неожиданности вы любите давать путем самой естественной
развязки. Но не слишком увлекайтесь этим. В жизни много
случайного, но и много необычайного. Слову дано высокое право
из случайности создавать необычайность, необычайное делать не
случайным. Из данного случая, из данных случайностей вы могли
бы сделать вполне завершенный рассказ, если бы превратили
вашего пассажира в убийцу.
Писатель опять вздохнул:
-- Да-да, я об этом думал. Я прибавил бы несколько
деталей. Я намекнул бы на то, что убийца страстно любил жену.
Мало ли что можно придумать. Но горе в том, что неизвестно,
может быть, жизнь имела в виду нечто совсем другое, нечто куда
более тонкое, глубокое. Горе в том, что я не узнал, почему
рыдал пассажир, и никогда этого не узнаю....
-- Я заступаюсь за слово,-- мягко сказал критик.-- Вы,
писатель, по крайней мере создали бы яркое разрешение. Ваш
герой, может статься, плакал потому, что потерял бумажник на
вокзале. У меня был знакомый,-- взрослый мужчина необычайно
воинственной наружности,-- который плакал в голос, когда у него
болели зубы. Нет-нет, спасибо. Больше мне не наливайте.
Достаточно, вполне достаточно.

Владимир Набоков. Письмо в Россию

Друг мой далекий и прелестный, стало быть ты ничего не
забыла за эти восемь с лишком лет разлуки, если помнишь даже
седых, в лазоревых ливреях, сторожей, вовсе нам не мешавших,
когда, бывало, морозным петербургским утром встречались мы в
пыльном, маленьком, похожем на табакерку, музее Суворова, Как
славно целовались мы за спиной воскового гренадера! А потом,
когда выходили из этих старинных сумерек, как обжигали нас
серебряные пожары Таврического сада и бодрое, жадное гаканье
солдата, бросавшегося по команде вперед, скользившего на
гололедице, втыкавшего с размаху штык в соломенный живот
чучела, посредине улицы.
Странно: я сам решил, в предыдущем письме к тебе, не
вспоминать, не говорить о прошлом, особенно о мелочах прошлого;
ведь нам, писателям, должна быть свойственна возвышенная
стыдливость слова, а меж тем я сразу же, с первых же строк,
пренебрегаю правом прекрасного несовершенства, оглушаю
эпитетами воспоминание, которого коснулась ты так легко. Не о
прошлом, друг мой, я хочу тебе рассказывать.
Сейчас -- ночь. Ночью особенно чувствуешь неподвижность
предметов,-- лампы, мебели, портретов на столе. Изредка за
стеной в водопроводе всхлипывает, переливается вода, подступая
как бы,к горлу дома. Ночью я выхожу погулять. В сыром,
смазанном черным салом, берлинском асфальте, текут отблески
фонарей; в складках черного асфальта -- лужи; кое-где горит
гранатовый огонек над ящиком пожарного сигнала, дома -- как
туманы, на трамвайной остановке стоит стеклянный, налитый
желтым светом, столб,-- и почему-то так хорошо и грустно
делается мне, когда в поздний час пролетает, визжа на повороте,
трамвайный вагон-- пустой: отчетливо видны сквозь окна
освещенные коричневые лавки, меж которых проходит про