Но просидеть весь день в номере, среди смутных, враждебных
предметов, без дел дожидаясь понедельника, когда какой-нибудь
магазин с вывеской в виде огромного синего пенсне наконец
откроется,--это было немыслимо. Франц откинул перину и босиком,
осторожно прошлепал к окну. День был голубой, нежный, на диво
солнечный; слева наползала бархатистая тень, и невозможно было
понять, где кончается тень и где начинается
расплывчато-оранжеватая листва дерева, заполнявшего двор. И
было тихо-тихо, будто в осенней, погожей деревенской глуши.
Казалось теперь, что в комнате душная шумиха: раздраженный
гул человеческих мыслей, гром отодвигаемого стула, под которым
давно прячется от близоруких глаз необходимый ботинок, плеск
воды, звон мелких монет, сдуру выпавших из кармана увертливого
жилета; тяжелый, неохотный шорох чемодана, проехавшегося по
полу в дальний угол, где уж не будет опасности опять об него
споткнуться,-- и казалось так шумно в комнате именно по
сравнению с той солнечной, поразительной тишиной, хранимой, как
дорогое вино, в холодной глубине двора.
Наконец Франц преодолел все туманы, высмотрел шляпу,
шарахнулся от зеркала, в которое чуть было не вошел, и шагнул к
двери. Только его лицо так и осталось неодетым. Осторожно сойдя
вниз, он швейцару показал адрес на бесценной визитной карточке,
и тот объяснил ему, в какой сесть автобус и где его ждать.
Он вышел на улицу и сразу с головой погрузился в
струящееся сияние. Очертаний не было; как снятое с вешалки
легкое женское платье, город сиял, переливался, падал чудесными
складками, но не держался ни на чем, а повисал, ослабевший,
словно бесплотный, в голубом сентябрьском воздухе. За
ослепительной пустыней площади, по которой изредка с криком,
новым, столичным, промахивал автомобиль, млели розоватые
громады, и вдруг солнечный зайчик, блеск стекла, мучительно
вонзался в зрачок.
Франц дошел до угла, отыскал, щурясь, красный указатель
остановки, неясный и зыбкий, как столб купальни, когда ныряешь
под сваи, и сразу тяжелым, желтым миражем надвинулся автобус.
Франц, наступив на чью-то мгновенно растаявшую ногу, схватился
за поручень, и голос -- очевидно кондукторский -- гаркнул ему в
ухо: "наверх!" Впервые ему приходилось карабкаться по эдакой
кружащейся лесенке,-- в родном городке ходил только трамвай,--
и, когда автобус рванул, он едва не потерял равновесия, увидел
на мгновение асфальт, поднявшийся серебристой стеной, удержался
за чье-то плечо и, следуя силе какого-то неумолимого
поворота,-- при котором, казалось, автобус весь накренился,--
взмыл через последние ступеньки и оказался наверху. Он с
размаху сел на скамейку и в беспомощном негодовании стал
озираться. Он плыл высоко-высоко над городом. Внизу, по улице,
как медузы, скользили люди, среди внезапно замершего
автомобильного студня,-- потом все это опять двигалось, и
смутно-синие дома по одной стороне, солнечно-неясные -- по
другой текли мимо, как облака, незаметно переходящие в нежное
небо. Такой представилась Францу столица,--
призрачно-окрашенной, расплывчатой, словно бескостной, ничуть
не похожей на его грубую провинциальную мечту.
Чистый воздух свистел в уши, райскими голосами
перекликались гудки, внезапно пахнуло прелой листвой... и одна
смутноватая ветка