Другие берега


ссии, пришло
на Запад из коммунистических мутных источников. Когда я
допытывался у гуманнейшего Бомстона, как же он оправдывает
презренный и мерзостный террор, установленный Лениным, пытки и
расстрелы, и всякую другую полоумную расправу,-- Бомстон
выбивал трубку о чугун очага, менял положение громадных
скрещенных ног и говорил, что не будь союзной блокады, не было
бы и террора. Всех русских эмигрантов, всех врагов Советов от
меньшевика до монархиста, он преспокойно сбивал в кучу
"царистских элементов", и что бы я ни кричал, полагал, что
князь Львов родственник государя, а Милюков бывший царский
министр. Ему никогда не приходило в голову, что если бы он и
другие иностранные идеалисты были русскими в России, их бы
ленинский режим истребил немедленно. По его мнению, то, что он
довольно жеманно называл "некоторое единообразие политических
убеждений" при большевиках, было следствием "отсутствия всякой
традиции свободомыслия" в России. Особенно меня раздражало
отношение Бомстона к самому Ильичу, который, как известно
всякому образованному русскому, был совершенный мещанин в своем
отношении к искусству, знал Пушкина по Чайковскому и Белинскому
и "не одобрял модернистов", причем под "модернистами" понимал
Луначарского и каких-то шумных итальянцев; но для Бомстона и
его друзей, столь тонко судивших о Донне и Хопкинсе, столь
хорошо понимавших разные прелестные подробности в только что
появившейся главе об искусе Леопольда Блума, наш убогий Ленин
был чувствительнейшим, проницательнейшим знатоком и поборником
новейших течений в литературе, и Бомстон только снисходительно
улыбался, когда я, продолжая кричать, доказывал ему, что связь
между передовым в политике и передовым в поэтике, связь чисто
словесная (чем, конечно, радостно пользовалась советская
пропаганда), и что на самом деле, чем радикальнее русский
человек в своих политических взглядах, тем обыкновенно
консервативнее он в художественных.
Я нашел способ расшевелить немножко невозмутимость
Бомстона, только когда я стал развивать ему мысль, что русскую
историю можно рассматривать с двух точек зрения: во-первых, как
своеобразную эволюцию полиции (странно безличной и как бы даже
отвлеченной силы, иногда работающей в пустоте, иногда
беспомощной, а иногда превосходящей правительство в зверствах
-- и ныне достигшей такого расцвета); а во-вторых, как развитие
изумительной, вольнолюбивой культуры. Эти трюизмы встречались
английскими интеллигентами с удивлением, досадой и насмешкой,
между тем как молодые англичане ультраконсервативные (как
например двое высокородных двоюродных братьев Бомстона) охотно
поддерживали меня, но делали это из таких грубо реакционных
соображений и орудовали такими простыми черносотенными
понятиями, что мне было только неловко от их презренной
поддержки. Я кстати горжусь, что уже тогда, в моей туманной, но
независимой юности, разглядел признаки того, что с такой
страшной очевидностью выяснилось ныне, когда постепенно
образовался некий семейный круг, связывающий представителей
всех наций: жовиальных строителей империи на своих просеках
среди джунглей; немецких мистиков и палачей; матерых
погромщиков из славян; жилистого американца-линчера; и, на
продолжении того же семейного круга, тех одинаковых, мордастых,
дов