юля, согласно моему дневнику), я вызнал -- от Сибил, не от
Джона, -- что друг мой начал большую поэму. Пару дней не видев его, я
ухватился за случай и занес ему кое-какую третьеразрядную почту -- из
придорожного почтового ящика, стоявшего рядом с гольдсвортовым (которым я
напрочь пренебрег, оставив его забиваться брошюрками, местной рекламой,
торговыми каталогами и прочим сором этого сорта), -- и наткнулся на Сибил,
до поры скрытую кустами от моего соколиного ока. В соломенной шляпке и в
садовых перчатках она сидела на корточках перед грядкой цветов, что-то там
подрезая или выдергивая, и ее тесные коричневые брюки напомнили мне
"мандолиновые лосины" (как я шутливо прозвал их), какие нашивала когда-то
моя жена. Она сказала, что не стоит забивать ему голову этой рекламной
дребеденью, и добавила к сведению, что он "начал настоящую большую поэму".
Кровь бросилась мне в лицо, я что-то промямлил о том, что он пока ничего мне
из нее не показывал, она же распрямилась, отбросила со лба черные с проседью
пряди, с удивлением на меня поглядела и сказала: "Что значит ничего не
показывал? Он ничего незаконченного никогда никому не показывает.
Никогда-никогда. Он с вами даже разговаривать о ней не станет, пока не
кончит совсем". Вот в это я поверить не мог, но вскоре уяснил из бесед с
моим ставшим вдруг странно сдержанным другом, что благоверная изрядно
вымуштровала его. Когда я пробовал расшевелить его добродушными колкостями
вроде того, что "людям, живущим в стеклянных домах, не стоит писать поэм",
он только зевал, встряхивал головой и отвечал, что "иностранцам лучше
держаться подальше от старых пословиц". Тем не менее, стремление вызнать,
что делает он со всем живым, чарующим, трепетным и мерцающим материалом,
который я перед ним развернул, жгучая жажда видеть его за работой (пусть
даже плоды этой работы запретны для меня), оказались слишком мучительны и
неутолимы и толкнули меня к разнузданному шпионству, которого никакие
стыдливые соображения сдержать уже не могли.
Хорошо известно, как на протяжении многих веков облегчали окна жизнь
повествователям разных книг. Впрочем, теперешний соглядатай ни разу не смог
сравниться в удачливости подслушивания ни с "Героем нашего времени", ни с
вездесущим -- "Утраченного". Все же порой выпадали и мне мгновения
счастливой охоты. Когда мое стрельчатое окно перестало служить мне из-за
буйного разрастания ильма, я отыскал на краю веранды обвитый плющом уголок,
откуда отлично был виден фронтон поэтова дома. Пожелай я увидеть южную его
сторону, мне довольно было пройти на зады моего гаража и по-над изгибом
бегущей с холма дороги смотреть, притаясь за стволом тюльпанного дерева, на
несколько самоцветно-ярких окон, ибо он никогда штор не задергивал (она --
это да). Когда же меня влекла противная сторона, все, что требовалось
проделать, -- это взойти по холму к верхнему саду, где мой телохранитель,
черный верес, следил за звездами и знаменьями, и за заплатами бледного света
под одиноким фонарным столбом, там, внизу, на дороге. Первый порыв весны как
бы выкурил призраков, и я одолел весьма своеобразные и очень личные страхи,
о которых сказано в ином месте (смотри примечание к строке 64), и не
без удовольствия проходил в темноте травянистым и каменистым отрогом моих
владений, заканчивающимся в рощице псевдоак
Джона, -- что друг мой начал большую поэму. Пару дней не видев его, я
ухватился за случай и занес ему кое-какую третьеразрядную почту -- из
придорожного почтового ящика, стоявшего рядом с гольдсвортовым (которым я
напрочь пренебрег, оставив его забиваться брошюрками, местной рекламой,
торговыми каталогами и прочим сором этого сорта), -- и наткнулся на Сибил,
до поры скрытую кустами от моего соколиного ока. В соломенной шляпке и в
садовых перчатках она сидела на корточках перед грядкой цветов, что-то там
подрезая или выдергивая, и ее тесные коричневые брюки напомнили мне
"мандолиновые лосины" (как я шутливо прозвал их), какие нашивала когда-то
моя жена. Она сказала, что не стоит забивать ему голову этой рекламной
дребеденью, и добавила к сведению, что он "начал настоящую большую поэму".
Кровь бросилась мне в лицо, я что-то промямлил о том, что он пока ничего мне
из нее не показывал, она же распрямилась, отбросила со лба черные с проседью
пряди, с удивлением на меня поглядела и сказала: "Что значит ничего не
показывал? Он ничего незаконченного никогда никому не показывает.
Никогда-никогда. Он с вами даже разговаривать о ней не станет, пока не
кончит совсем". Вот в это я поверить не мог, но вскоре уяснил из бесед с
моим ставшим вдруг странно сдержанным другом, что благоверная изрядно
вымуштровала его. Когда я пробовал расшевелить его добродушными колкостями
вроде того, что "людям, живущим в стеклянных домах, не стоит писать поэм",
он только зевал, встряхивал головой и отвечал, что "иностранцам лучше
держаться подальше от старых пословиц". Тем не менее, стремление вызнать,
что делает он со всем живым, чарующим, трепетным и мерцающим материалом,
который я перед ним развернул, жгучая жажда видеть его за работой (пусть
даже плоды этой работы запретны для меня), оказались слишком мучительны и
неутолимы и толкнули меня к разнузданному шпионству, которого никакие
стыдливые соображения сдержать уже не могли.
Хорошо известно, как на протяжении многих веков облегчали окна жизнь
повествователям разных книг. Впрочем, теперешний соглядатай ни разу не смог
сравниться в удачливости подслушивания ни с "Героем нашего времени", ни с
вездесущим -- "Утраченного". Все же порой выпадали и мне мгновения
счастливой охоты. Когда мое стрельчатое окно перестало служить мне из-за
буйного разрастания ильма, я отыскал на краю веранды обвитый плющом уголок,
откуда отлично был виден фронтон поэтова дома. Пожелай я увидеть южную его
сторону, мне довольно было пройти на зады моего гаража и по-над изгибом
бегущей с холма дороги смотреть, притаясь за стволом тюльпанного дерева, на
несколько самоцветно-ярких окон, ибо он никогда штор не задергивал (она --
это да). Когда же меня влекла противная сторона, все, что требовалось
проделать, -- это взойти по холму к верхнему саду, где мой телохранитель,
черный верес, следил за звездами и знаменьями, и за заплатами бледного света
под одиноким фонарным столбом, там, внизу, на дороге. Первый порыв весны как
бы выкурил призраков, и я одолел весьма своеобразные и очень личные страхи,
о которых сказано в ином месте (смотри примечание к строке 64), и не
без удовольствия проходил в темноте травянистым и каменистым отрогом моих
владений, заканчивающимся в рощице псевдоак