Бледное пламя


с кошмарными трудностями в моих
попытках заставить публику беспристрастно увидеть -- без того, чтобы она
сразу же завопила и ошикала меня, -- истинную трагедию: трагедию, которой я
был не случайным "свидетелем", но протагонистом и главной, пусть и
несбывшейся, жертвой. В конце концов, поднявшийся гвалт принудил меня
изменить ход моей новой жизни и перебраться в эту скромную горную хижину, но
я еще успел добиться, сразу после ареста, одного, а там и двух свиданий с
острожником. Теперь он был куда более внятен, чем в тот раз, что сидел,
скрючась и орошая кровью ступеньки моего крыльца, и рассказал мне все, что я
хотел узнать. Убедив его, что смогу помочь во время суда, я добился от него
признания в омерзительном преступлении -- в том, что он обманывал нацию и
полицию, выдавая себя за Джека Грея, сбежавшего из сумасшедшего дома и
принявшего Шейда за человека, который его в этот дом упрятал. Несколько дней
спустя, он, увы, воспрепятствовал отправлению правосудия, рассадив себе
горло безопасным бритвенным лезвием, которое выкрал из плохо охраняемого
мусорного ведра. Он умер по большей части не от того, что, сыграв свою роль
в нашей истории, не видел проку в дальнейшем существовании, но от того, что
не смог пережить своего последнего, коронного промаха -- убийства вовсе не
нужного ему человека, в то время как нужный стоял прямо перед ним. Иными
словами, его жизнь завершилась не хлипким лопотанием заводной машинки, но
человекоподобным жестом отчаянья. И довольно о нем. Джек Грей уходит.
Я не могу без содрагания вспоминать о скорбной неделе, проведенной мною
в Нью-Вае перед тем, как оставить его, -- надеюсь, навсегда. Я жил в
постоянном страхе грабителей, которые придут отнять у меня мою хрупкую
драгоценность. Иной читатель посмеется, узнав, что я, суетясь, перенес ее из
черного чемодана в пустой стальной сейф в кабинете хозяина, а немного часов
спустя, опять достал манускрипт и несколько дней, так сказать, надевал его
на себя, распределив девяносто две справочные карточки по своей особе, --
двадцать в правый карман пиджака, столько же в левый, стопку из сорока
пристроив у правого соска, а двенадцать бесценных, с вариантами, опустив в
сокровеннейший левый грудной карман. Вот когда благословил я мою царственную
звезду, обучившую меня дамскому рукоделию, ибо теперь я зашил все четыре
кармана. Так и кружил я опасливой поступью между обманутых врагов, в
поэтической облицовке, в доспехах рифм, потучневший от песен, пропетых
другим, весь тугой от картона, наконец-то неуязвимый для пуль.
Многие годы тому, -- сколь многие, я открывать не намерен, -- моя
земблянская нянюшка, помню, сказала мне, шестилетнему человечку, изнуренному
взрослой бессонницей: "Minnamin, Gut mag alkan, Pern dirstan" ("Душка моя,
Бог сотворил голодных, а Дьявол жаждущих"). Ну так вот, парни, я думаю, тут,
в этом нарядном зале, хватает таких же голодных, как я, да и во рту у нас
уже у всех пересохло, так что я, парни, на этом, пожалуй, и закруглюсь.
Да, лучше закруглиться на этом. Мои заметки, как и сам я, иссякли.
Господа, я очень много страдал, гораздо больше, чем любой из вас в состояньи
представить. Я молюсь о ниспослании благословения Божия несчастным моим
соотечественникам. Мой труд завершен. Поэт мой умер.
-- A вы, как же вы распорядитесь собою, несчастный король, несчастный
Кинб