Театральный роман


едленно в Театр! Завтра начинаю репетировать "Черный снег"
в 12 часов дня.
Ваш Ф. Стриж

Я сел, криво улыбаясь, на диван, дико глядя в листок и думая о
кинжале, потом почему-то о Людмиле Сильвестровне, глядя на голые колени.
В дверь тем временем стучали властно и весело.
- Да, - сказал я.
Тут в комнату вошел Бомбардов. Бледный с желтизной,
показавшийся выше ростом после болезни, и голосом, от нее же
изменившимся, он сказал:
- Знаете уже? Я нарочно заехал к вам.
И, встав перед ним во всей наготе и нищете, волоча по полу
старое одеяло, я поцеловал его, уронив листок.
- Как же это могло случиться? - спросил я, наклоняясь к
полу.
- Этого даже я не пойму, - ответил мне дорогой мой
гость, - никто не поймет и даже никогда не узнает. Думаю, что это
сделали Панин со Стрижом. Но как они это сделали - неизвестно, ибо
это выше человеческих сил. Короче: это чудо.

* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *

Глава 15.

Серой тонкой змеей, протянутый через весь партер,
уходящий неизвестно куда, лежал на полу партера электрический
провод в чехле. От него питалась малюсенькая лампочка на
столике, стоящем в среднем проходе партера. Лампочка давала
ровно столько света, чтобы осветить лист бумаги на столе и
чернильницу. На листе была нарисована курносая рожа, рядом с
рожей лежала еще свежая апельсинная корка и стояла пепельница,
полная окурков. Графин с водой отблескивал тускло, он был вне
светящегося круга.
Партер настолько был погружен в полумрак, что люди со свету,
входя в него, начинали идти ощупью, берясь за спинки кресел, пока не
привыкал глаз.
Сцена была открыта и слабо освещена сверху из выносного
софита. На сцене стояла какая-то стенка, задом повернутая на публику,
причем на ней было написано: "Волки и овцы - 2". Стояло кресло,
письменный стол, два табурета. В кресле сидел рабочий в косоворотке и
пиджаке, а на одном из табуретов - молодой человек в пиджаке и
брюках, но опоясанный ремнем, на котором висела шашка с георгиевским
темляком.
В зале было душно, на улице уже давно был полный
май.
Это был антракт на репетиции - актеры ушли в буфет
завтракать. Я же остался. События последних месяцев дали себя знать,
я чувствовал себя как бы избитым, все время хотелось присесть и
посидеть долго и неподвижно. Такое состояние, впрочем, нередко
перемежалось впышками нервной энергии, когда хотелось двигаться,
объяснять, говорить и спорить. И вот теперь я сидел в первом
состоянии. Под колпачком лампочки густо слоился дым, его всасывало в
колпачок, и потом он уходил куда-то ввысь.
Мысли мои вертелись только вокруг одного - вокруг моей пьесы.
С того самого дня, как прислано было Фомою Стрижом мне решающее
письмо, жизнь моя изменилась до неузнаваемости. Как будто наново
родился человек, как будто и комната у него стала другая, хотя это
была все та же комната, как будто и люди, окружающие его, стали
иными, и в городе Москве он, этот человек, вдруг получил право на
существование, приобрел смысл и даже значение.
rНо мысли были прикованы только к одному, к пьесе, она заполняла
все время - даже сны, потому что снилась уже исполненной в каких-то
небывающих декорациях, снилась снятой с репертуара, снилась
провалившейся или имеющей огромный успех. Во втором из этих случаев,
помнится, ее играли на наклонных лесах, на которых актеры
рассыпались, как штукатуры, и играли с фонарями в руках, поминутно
запевая песни. Автор почему-то находил