Театральный роман


револьвер, перевели на службу в Ленинград, а Бомбардов
заболел воспалением почек, и его поместили в лечебницу. Изредка я
ходил его навещать, но ему, конечно, было не до разговоров о театре.
И понимал он, конечно, что как-никак, а после случая с "Черным
снегом" дотрагиваться до этой темы не следует, а до почек можно,
потому что здесь все-таки возможны всякие утешения. Поэтому о почках
и говорили, даже Кли в шуточном плане вспоминали, но было как-то
невесело.
Всякий раз, впрочем, как я видел Бомбардова, я вспоминал о
театре, но находил в себе достаточно воли, чтобы ни о чем его не
спросить. Я поклялся себе вообще не думать о театре, но клятва эта,
конечно, нелепая. Думать запретить нельзя. Но можно запретить
справляться о театре. И это я себе запретил.
А театр как будто умер и совершенно не давал о себе знать.
Никаких известий из него не приходило. От людей, повторяю, удалился.
Ходил в букинистические лавки и по временам сидел на корточках, в
полутьме, роясь в пыльных журналах и, помнится, видел чудесную
картинку... триумфальная арка...
Тем временем дожди прекратились, и совершенно неожиданно
ударил мороз. Окно разделало узором в моей мансарде, и, сидя у окна и
дыша на двугривенный и отпечатывая его на обледеневшей поверхности, я
понял, что писать пьесы и не играть
их - невозможно.
Однако из-под полу по вечерам доносился вальс, один и тот же
(кто-то разучивал его), и вальс этот порождал картинки в коробочке,
довольно странные и редкие. Так, например, мне казалось, что внизу
притон курильщиков опиума, и даже складывалось нечто, что я развязно
мысленно называл - "третьим действием". Именно сизый дым, женщина с
асимметричным лицом, какой-то фрачник, отравленный дымом, и
подкрадывающийся к нему с финским отточенным ножом человек с лимонным
лицом и раскосыми глазами. Удар ножом, поток крови. Бред, как видите!
Чепуха! И куда отнести пьесу, в которой подобное третье
действие? Да я и не записывал
придуманное. Возникает вопрос, конечно, и прежде всего он возникает у
меня самого - почему человек, закопавший самого себя в мансарде,
потерпевший крупную неудачу, да еще и меланхолик (это-то я понимаю,
не беспокойтесь), не сделал вторичной попытки лишить себя
жизни?
Признаюсь прямо: первый опыт вызвал какое-то отвращение к
этому насильственному акту. Это, если говорить обо мне. Но истинная
причина, конечно, не в этом. Всему приходит час. Впрочем, не будем
распространяться на эту тему.
Что касается внешнего мира, то все-таки вовсе отрезаться от
него невозможно, и давал он себя знать потому, что в тот период
времени, когда я получал от Гавриила Степановича то пятьдесят, то сто
рублей, я подписался на три театральных журнала и на "Вечернюю
Москву".
И приходили номера этих журналов более или менее аккуратно.
Просматривая отдел "Театральные новости", я нет-нет да и натыкался на
известия о моих знакомых.
Так, пятнадцатого декабря прочитал:
"Известный писатель Измаил Александрович Бондаревский
заканчивает пьесу "Монмартрские ножи", из жизни эмиграции. Пьеса, по
слухам, будет предоставлена автором Старому Театру".
Семнадцатого я развернул газету и наткнулся на следующее
известие:
"Известный писатель Е. Агап>енов усиленно работает над
комедией "Деверь" по заказу Театра Дружной Когорты".
Двадцать второго было напечатано:
"Драматург Клинкер в беседе с нашим сотрудником поделился
сообщением о пьесе, которую он намерен предоставить Независимому
Театру. Альберт Альбер