Рассказы и повести


ворит, Астафий Иваныч, я ваших ретуз, того, не изволил
брать...
Сам весь дрожит, себя в грудь пальцем трясущим тыкает, а голосенок-то
дрожит у него так, что я, сударь, сам оробел и словно прирос к окну.
- Ну, говорю, Емельян Ильич, как хотите, простите, коли я, глупый
человек, вас попрекнул понапраслиной. А ретузы пусть их, знать, пропадают;
не пропадем без ретуз. Руки есть, слава богу, воровать не пойдем... и
побираться у чужого бедного человека не будем; заработаем хлеба...
Выслушал меня Емеля, постоял-постоял предо мной, смотрю - сел. Так и
весь вечер просидел, не шелохнулся; уж я и ко сну отошел, все на том же
месте Емеля сидит. Наутро только, смотрю, лежит себе на голом полу,
скрючившись в своей шинелишке; унизился больно, так и на кровать лечь не
пришел. Ну, сударь, невзлюбил я его с этой поры, то есть на первых днях
возненавидел. Точно это, примерно сказать, сын родной меня обокрал да обиду
кровную мне причинил. Ах, думаю: Емеля, Емеля! А Емеля, сударь, недели с
две без просыпу пьет. То есть остервенился совсем, опился. С утра уйдет,
придет поздней ночью, и в две недели хоть бы слово какое я от него услыхал.
То есть, верно, это его самого тогда горе загрызло, или извести себя
как-нибудь хотел. Наконец, баста, прекратил, знать, все пропил и сел опять
на окно. Помню, сидел, молчал трое суток; вдруг, смотрю: плачет человек. То
есть сидит, сударь, и плачет, да как! то есть просто колодезь, словно не
слышит сам, как слезы роняет. А тяжело, сударь, видеть, когда взрослый
человек, да еще старик-человек, как Емеля, с беды-грусти плакать начнет.
- Что ты, Емеля? - говорю.
И всего его затрясло. Так и вздрогнул. Я, то есть, первый раз с того
времени к нему речь обратил.
- Ничего... Астафий Иваныч.
- Господь с тобой, Емеля, пусть его все пропадает. Чего ты такой совой
сидишь? - Жалко мне стало его.
- Так-с, Астафий Иваныч, я не того-с. Работу какую-нибудь хочу взять,
Астафий Иваныч.
- Какую же бы такую работу, Емельян Ильич?
- Так, какую-нибудь-с. Может, должность какую найду-с, как и прежде; я
уж ходил просить к Федосею Иванычу... Нехорошо мне вас обижать-с, Астафий
Иваныч. Я, Астафий Иваныч, как, может быть, должность-то найду, так вам все
отдам и за все харчи ваши вам вознаграждение представлю
- Полно, Емеля, полно; ну, был грех такой, ну - и прошел! Прах его
побери! Давай жить по-старому.
- Нет-с, Астафий Иваныч, вы, может быть, все, того... а я ваших ретуз
не изволил брать...
- Ну, как хочешь; господь с тобой, Емельянушка!
- Нет-с, Астафий Иваныч. Я, видно, больше у вас не жилец. Уж вы меня
извините, Астафий Иваныч.
- Да господь с тобой, говорю: кто тебя, Емельян Ильич, обижает, с
двора гонит, я, что ли?
- Нет-с, неприлично мне так жить у вас, Астафий Иваныч... Я лучше уж
пойду-с...
То есть разобиделся, наладил одно человек. Смотрю я на него, и вправду
встал, тащит на плеча шинелишку.
- Да куда ж ты, этово, Емельян Ильич? послушай ума-разума: что ты?
куда ты пойдешь?
- Нет, уж вы прощайте, Астафий Иваныч, уж не держите меня (сам опять
хнычет); я уж пойду от греха, Астафий Иванович. Вы уж не такие стали
теперь.
- Да какой не такой? такой! Да ты как дитя малое, неразумное,
пропадешь один, Емельян Ильич
- Нет, Астафий Иваныч, вы вот, как уходите, сундук теперь запираете, а
я, Астафий Иваныч, вижу и плачу... Нет, уж вы лучше пустите меня, Астафий
Иваныч, и простите мне все, чем я