ется давать столько денег на шпионов? Отчего
он не смеет пикнуть слова о мексиканской экспедиции? Отчего в театре мужья
выставляются в таком благороднейшем и денежном виде, а любовники всё такие
оборванные, без места и без протекции, приказчики какие-то или художники,
дрянцо в высочайшей степени? Отчего ему мерещится, что эпузы все до единой
верны до последней крайности, что фойе благоденствует, роt-au-feu варится
на добродетельнейшем огне, а головная прическа в самом лучшем виде, в каком
только можно себе представить? Насчет прически уж это так непременно
решено, так уж условлено, безо всяких разговоров, так, само собою
условилось, и хотя поминутно проезжают по бульварам фиакры с опущенными
сторами, хотя везде есть приюты для всех интересных надобностей, хотя
туалеты эпуз даже и весьма часто дороже, чем можно было бы предположить,
судя по карману супруга, но так решено, так подписано, и чего же вам более?
А почему так решено и подписано? Как же-с: если не так, так ведь, пожалуй,
подумают, что идеал не достигнут, что в Париже еще не совершенный рай
земной, что можно, пожалуй, чего-нибудь еще пожелать, что, стало быть,
буржуа и сам не совершенно доволен тем порядком, за который стоит и который
всем навязывает; что в обществе есть прорехи, которые надо чинить. Вот
почему буржуа и замазывает дырочки на сапогах чернилами, только бы, боже
сохрани, чего не заметили! А эпузы кушают конфетки, гантируются, так что
русские барыни в отдаленном Петербурге им завидуют до истерики, показывают
свои ножки и преграциозно приподымают свои платья на бульварах. Чего же
более для совершенного счастья? Вот почему заглавия романов, как например
"Жена, муж и любовник", уже невозможны при теперешних обстоятельствах,
потому что любовников нет и не может быть. И будь их в Париже так же много,
как песку морского (а их там, может, и больше), все-таки их там нет и не
может быть, потому что так решено и подписано, потому что все блестит
добродетелями. Так надо, чтоб все блестело добродетелями. Если посмотреть
на большой двор в Палерояле вечером, до одиннадцати часов ночи, то придется
непременно пролить слезу умиления. Бесчисленные мужья прогуливаются с
своими бесчисленными эпузами под руку, кругом резвятся их милые и
благонравные детки, фонтанчик шумит и однообразным плеском струй напоминает
вам о чем-то покойном, тихом, всегдашнем, постоянном, гейдельбергском. И
ведь не один фонтанчик в Париже шумит таким образом: фонтанчиков много, и
везде то же самое, так что сердце радуется.
Потребность добродетели в Париже неугасима. Теперь француз серьезен,
солиден и даже часто умиляется сердцем, так что и не понимаю, почему даже
до сих пор он так ужасно чего-то трусит, трусит, несмотря даже на всю
gloire militaire, процветающую во Франции, и за которую Jасques Воnhоmmе
так дорого платит. Парижанин ужасно любит торговать, но, кажется, и торгуя
и облупливая вас, как липку, в своем магазине, он облупливает не просто для
барышей, как бывало прежде, а из добродетели, из какой-то священнейшей
необходимости. Накопить фортуну и иметь как можно больше вещей - это
обратилось в самый главный кодекс нравственности, в катехизм парижанина.
Это и прежде было, но теперь, теперь это имеет какой-то, так сказать,
священнейший вид. Прежде хоть что-нибудь признавалось, кроме денег, так что
человек и без денег, но с другими качествами мог рассчитывать хоть на
какое-нибудь уважение; ну, а теперь ни-ни. Теперь надо накопить денежки и
завести как
он не смеет пикнуть слова о мексиканской экспедиции? Отчего в театре мужья
выставляются в таком благороднейшем и денежном виде, а любовники всё такие
оборванные, без места и без протекции, приказчики какие-то или художники,
дрянцо в высочайшей степени? Отчего ему мерещится, что эпузы все до единой
верны до последней крайности, что фойе благоденствует, роt-au-feu варится
на добродетельнейшем огне, а головная прическа в самом лучшем виде, в каком
только можно себе представить? Насчет прически уж это так непременно
решено, так уж условлено, безо всяких разговоров, так, само собою
условилось, и хотя поминутно проезжают по бульварам фиакры с опущенными
сторами, хотя везде есть приюты для всех интересных надобностей, хотя
туалеты эпуз даже и весьма часто дороже, чем можно было бы предположить,
судя по карману супруга, но так решено, так подписано, и чего же вам более?
А почему так решено и подписано? Как же-с: если не так, так ведь, пожалуй,
подумают, что идеал не достигнут, что в Париже еще не совершенный рай
земной, что можно, пожалуй, чего-нибудь еще пожелать, что, стало быть,
буржуа и сам не совершенно доволен тем порядком, за который стоит и который
всем навязывает; что в обществе есть прорехи, которые надо чинить. Вот
почему буржуа и замазывает дырочки на сапогах чернилами, только бы, боже
сохрани, чего не заметили! А эпузы кушают конфетки, гантируются, так что
русские барыни в отдаленном Петербурге им завидуют до истерики, показывают
свои ножки и преграциозно приподымают свои платья на бульварах. Чего же
более для совершенного счастья? Вот почему заглавия романов, как например
"Жена, муж и любовник", уже невозможны при теперешних обстоятельствах,
потому что любовников нет и не может быть. И будь их в Париже так же много,
как песку морского (а их там, может, и больше), все-таки их там нет и не
может быть, потому что так решено и подписано, потому что все блестит
добродетелями. Так надо, чтоб все блестело добродетелями. Если посмотреть
на большой двор в Палерояле вечером, до одиннадцати часов ночи, то придется
непременно пролить слезу умиления. Бесчисленные мужья прогуливаются с
своими бесчисленными эпузами под руку, кругом резвятся их милые и
благонравные детки, фонтанчик шумит и однообразным плеском струй напоминает
вам о чем-то покойном, тихом, всегдашнем, постоянном, гейдельбергском. И
ведь не один фонтанчик в Париже шумит таким образом: фонтанчиков много, и
везде то же самое, так что сердце радуется.
Потребность добродетели в Париже неугасима. Теперь француз серьезен,
солиден и даже часто умиляется сердцем, так что и не понимаю, почему даже
до сих пор он так ужасно чего-то трусит, трусит, несмотря даже на всю
gloire militaire, процветающую во Франции, и за которую Jасques Воnhоmmе
так дорого платит. Парижанин ужасно любит торговать, но, кажется, и торгуя
и облупливая вас, как липку, в своем магазине, он облупливает не просто для
барышей, как бывало прежде, а из добродетели, из какой-то священнейшей
необходимости. Накопить фортуну и иметь как можно больше вещей - это
обратилось в самый главный кодекс нравственности, в катехизм парижанина.
Это и прежде было, но теперь, теперь это имеет какой-то, так сказать,
священнейший вид. Прежде хоть что-нибудь признавалось, кроме денег, так что
человек и без денег, но с другими качествами мог рассчитывать хоть на
какое-нибудь уважение; ну, а теперь ни-ни. Теперь надо накопить денежки и
завести как