Преступление и наказание


ко тридцать
два года и можно снова начать еще жить! Зачем ему жить? Что иметь в виду? К
чему стремиться? Жить, чтобы существовать? Но он тысячу раз и прежде готов
был отдать свое существование за идею, за надежду, даже за фантазию. Одного
существования всегда было мало ему; он всегда хотел большего. Может быть,
по одной только силе своих желаний он и счел себя тогда человеком, которому
более разрешено, чем другому.

И хотя бы судьба послала ему раскаяние - жгучее раскаяние, разбивающее
сердце, отгоняющее сон, такое раскаяние, от ужасных мук которого мерещится
петля и омут! О, он бы обрадовался ему! Муки и слезы - ведь это тоже жизнь.
Но он не раскаивался в своем преступлении.

По крайней мере, он мог бы злиться на свою глупость, как и злился он
прежде на безобразные и глупейшие действия свои, которые довели его до
острога. Но теперь, уже в остроге, на свободе, он вновь обсудил и обдумал
все прежние свои поступки и совсем не нашел их так глупыми и безобразными,
как казались они ему в то роковое время, прежде.

"Чем, чем, - думал он, - моя мысль была глупее других мыслей и теорий,
роящихся и сталкивающихся одна с другой на свете, с тех пор как этот свет
стоит? Стоит только посмотреть на дело совершенно независимым, широким и
избавленным от обыденных влияний взглядом, и тогда, конечно, моя мысль
окажется вовсе не так... странною. О отрицатели и мудрецы в пятачок
серебра, зачем вы останавливаетесь на полдороге!

Ну чем мой поступок кажется им так безобразен? - говорил он себе. -
Тем, что он - злодеяние? Что значит слово "злодеяние"? Совесть моя
спокойна. Конечно, сделано уголовное преступление; конечно, нарушена буква
закона и пролита кровь, ну и возьмите за букву закона мою голову... и
довольно! Конечно, в таком случае даже многие благодетели человечества, не
наследовавшие власти, а сами ее захватившие, должны бы были быть казнены
при самых первых своих шагах. Но те люди вынесли свои шаги, и потому они
правы, а я не вынес и, стало быть, я не имел права разрешить себе этот
шаг".

Вот в чем одном признавал он свое преступление: только в том, что не
вынес его и сделал явку с повинною.

Он страдал тоже от мысли: зачем он тогда себя не убил? Зачем он стоял
тогда над рекой и предпочел явку с повинною? Неужели такая сила в этом
желании жить и так трудно одолеть его? Одолел же Свидригайлов, боявшийся
смерти?

Он с мучением задавал себе этот вопрос и не мог понять, что уж и тогда
когда стоял над рекой, может быть, предчувствовал в себе и в убеждениях
своих глубокую ложь. Он не понимал, что это предчувствие могло быть
предвестником будущего перелома в жизни его, будущего воскресения его,
будущего нового взгляда на жизнь.

Он скорее допускал тут одну только тупую тягость инстинкта, которую не
ему было порвать и через которую он опять-таки был не в силах перешагнуть
(за слабостию и ничтожностию). Он смотрел на каторжных товарищей своих и
удивлялся: как тоже все они любили жизнь, как они дорожили ею! Именно ему
показалось, что в остроге ее еще более любят и ценят, и более дорожат ею,
чем на свободе. Каких страшных мук и истязаний не перенесли иные из них,
например бродяги! Неужели уж столько может для них значить один
какой-нибудь луч солнца, дремучий лес, где-нибудь в неведомой глуши
холодный ключ, отмеченный еще с третьего года и о свидании с которым
бродяга мечтает, как о свидании с любовницей, видит его во сне, зеленую
травку кругом его, поющую птичк