а, улыбаться начну, лгать начну. У, скверность! Да
и не в этом главная-то скверность! Тут есть что-то главнее, гаже, подлее!
да, подлее! И опять, опять надевать эту бесчестную лживую маску!.."
Дойдя до этой мысли, я так и вспыхнул:
"Для чего бесчестную? Какую бесчестную? Я говорил вчера искренно. Я
помню, во мне тоже было настоящее чувство. Я именно хотел вызвать в ней
благородные чувства... если она поплакала, то это хорошо, это благотворно
подействует..."
Но все-таки я никак не мог успокоиться.
Весь этот вечер, уже когда я и домой воротился, уже после девяти
часов, когда, по расчету, никак не могла прийти Лиза, мне все-таки она
мерещилась и, главное, вспоминалась все в одном и том же положении. Именно
один момент из всего вчерашнего мне особенно ярко представлялся: это когда
я осветил спичкой комнату и увидал ее бледное, искривленное лицо, с
мученическим взглядом. И какая жалкая, какая неестественная, какая
искривленная улыбка у ней была в ту минуту! Но я еще не знал тогда, что и
через пятнадцать лет я все-таки буду представлять себе Лизу именно с этой
жалкой, искривленной, ненужной улыбкой, которая у ней была в ту минуту.
На другой день я уже опять готов был считать все это вздором,
развозившимися нервами, а главное - преувеличением. Я всегда сознавал эту
мою слабую струнку и иногда очень боялся ее: "все-то я преувеличиваю, тем и
хромаю", - повторял я себе ежечасно. Но, впрочем, "впрочем, все-таки Лиза,
пожалуй, придет" - вот припев, которым заключались все мои тогдашние
рассуждения. До того я беспокоился, что приходил иногда в бешенство.
"Придет! непременно придет! - восклицал я, бегая по комнате, - не сегодня,
так завтра придет, а уж отыщет! И таков проклятый романтизм всех этих
чистых сердец! О мерзость, о глупость, о ограниченность этих "поганых
сантиментальных душ"! Ну, как не понять, как бы, кажется, не понять?.." -
Но тут я сам останавливался и даже в большом смущении.
"И как мало, мало, - думал я мимоходом, - нужно было слов, как мало
нужно было идиллии (да и идиллии-то еще напускной, книжной, сочиненной),
чтоб тотчас же и повернуть всю человеческую душу по-своему. То-то
девственность-то! То-то свежесть-то почвы!"
Иногда мне приходила мысль самому съездить к ней, "рассказать ей все"
и упросить ее не приходить ко мне. Но тут, при этой мысли, во мне
подымалась такая злоба, что, кажется, я бы так и раздавил эту "проклятую"
Лизу, если б она возле меня вдруг случилась, оскорбил бы ее, оплевал бы,
выгнал бы, ударил бы!
Прошел, однако ж, день, другой, третий - она не приходила, и я начинал
успокоиваться. Особенно ободрялся и разгуливался я после девяти часов, даже
начинал иногда мечтать и довольно сладко: "Я, например, спасаю Лизу, именно
тем, что она ко мне ходит, а я ей говорю... Я ее развиваю, образовываю. Я,
наконец, замечаю, что она меня любит, страстно любит. Я прикидываюсь, что
не понимаю (не знаю, впрочем, для чего прикидываюсь; так, для красы,
вероятно). Наконец она, вся смущенная, прекрасная, дрожа и рыдая, бросается
к ногам моим и говорит, что я ее спаситель и что она меня любит больше
всего на свете. Я изумляюсь, но... "Лиза, - говорю я, - неужели ж ты
думаешь, что я не заметил твоей любви? Я видел все, я угадал, но я не смел
посягать на твое сердце первый, потому что имел на тебя влияние и боялся,
что ты, из благодарности, нарочно заставишь себя отвечать на любовь мою,
сама насильно вызовешь в себе чувство, которого
и не в этом главная-то скверность! Тут есть что-то главнее, гаже, подлее!
да, подлее! И опять, опять надевать эту бесчестную лживую маску!.."
Дойдя до этой мысли, я так и вспыхнул:
"Для чего бесчестную? Какую бесчестную? Я говорил вчера искренно. Я
помню, во мне тоже было настоящее чувство. Я именно хотел вызвать в ней
благородные чувства... если она поплакала, то это хорошо, это благотворно
подействует..."
Но все-таки я никак не мог успокоиться.
Весь этот вечер, уже когда я и домой воротился, уже после девяти
часов, когда, по расчету, никак не могла прийти Лиза, мне все-таки она
мерещилась и, главное, вспоминалась все в одном и том же положении. Именно
один момент из всего вчерашнего мне особенно ярко представлялся: это когда
я осветил спичкой комнату и увидал ее бледное, искривленное лицо, с
мученическим взглядом. И какая жалкая, какая неестественная, какая
искривленная улыбка у ней была в ту минуту! Но я еще не знал тогда, что и
через пятнадцать лет я все-таки буду представлять себе Лизу именно с этой
жалкой, искривленной, ненужной улыбкой, которая у ней была в ту минуту.
На другой день я уже опять готов был считать все это вздором,
развозившимися нервами, а главное - преувеличением. Я всегда сознавал эту
мою слабую струнку и иногда очень боялся ее: "все-то я преувеличиваю, тем и
хромаю", - повторял я себе ежечасно. Но, впрочем, "впрочем, все-таки Лиза,
пожалуй, придет" - вот припев, которым заключались все мои тогдашние
рассуждения. До того я беспокоился, что приходил иногда в бешенство.
"Придет! непременно придет! - восклицал я, бегая по комнате, - не сегодня,
так завтра придет, а уж отыщет! И таков проклятый романтизм всех этих
чистых сердец! О мерзость, о глупость, о ограниченность этих "поганых
сантиментальных душ"! Ну, как не понять, как бы, кажется, не понять?.." -
Но тут я сам останавливался и даже в большом смущении.
"И как мало, мало, - думал я мимоходом, - нужно было слов, как мало
нужно было идиллии (да и идиллии-то еще напускной, книжной, сочиненной),
чтоб тотчас же и повернуть всю человеческую душу по-своему. То-то
девственность-то! То-то свежесть-то почвы!"
Иногда мне приходила мысль самому съездить к ней, "рассказать ей все"
и упросить ее не приходить ко мне. Но тут, при этой мысли, во мне
подымалась такая злоба, что, кажется, я бы так и раздавил эту "проклятую"
Лизу, если б она возле меня вдруг случилась, оскорбил бы ее, оплевал бы,
выгнал бы, ударил бы!
Прошел, однако ж, день, другой, третий - она не приходила, и я начинал
успокоиваться. Особенно ободрялся и разгуливался я после девяти часов, даже
начинал иногда мечтать и довольно сладко: "Я, например, спасаю Лизу, именно
тем, что она ко мне ходит, а я ей говорю... Я ее развиваю, образовываю. Я,
наконец, замечаю, что она меня любит, страстно любит. Я прикидываюсь, что
не понимаю (не знаю, впрочем, для чего прикидываюсь; так, для красы,
вероятно). Наконец она, вся смущенная, прекрасная, дрожа и рыдая, бросается
к ногам моим и говорит, что я ее спаситель и что она меня любит больше
всего на свете. Я изумляюсь, но... "Лиза, - говорю я, - неужели ж ты
думаешь, что я не заметил твоей любви? Я видел все, я угадал, но я не смел
посягать на твое сердце первый, потому что имел на тебя влияние и боялся,
что ты, из благодарности, нарочно заставишь себя отвечать на любовь мою,
сама насильно вызовешь в себе чувство, которого