аторжный, и хоть будь ты раз-Брюллов, а я все-таки твой
начальник, а стало быть, что захочу, то с тобою и сделаю. Между прочим, он
заставлял А-ва снимать ему сапоги и выносить из спальни разные вазы, и
все-таки долго не мог отказаться от мысли, что А-в великий художник.
Портрет тянулся бесконечно, почти год. Наконец, майор догадался, что его
надувают, и, убедившись вполне, что портрет не оканчивается, а, напротив, с
каждым днем все более и более становится на него непохожим, рассердился,
исколотил художника и сослал его за наказание в острог, на черную работу.
А-в, видимо, жалел об этом, и тяжело ему было отказаться от праздных дней,
от подачек с майорского стола, от друга Федьки и от всех наслаждений,
которые они вдвоем изобретали себе у майора на кухне. По крайней мере майор
с удалением А-ва перестал преследовать М., арестанта, на которого А-в
беспрерывно ему наговаривал, и вот за что: М. во время прибытия А-ва в
острог был один. Он очень тосковал; не имел ничего общего с прочими
арестантами, глядел на них с ужасом и омерзением, не замечал и проглядел в
них все, что могло бы подействовать на него примирительно, и не сходился с
ними. Те платили ему тою же ненавистью. Вообще положение людей, подобных
М., в остроге ужасно. Причина, по которой А-в попал в острог, была М.
неизвестна. Напротив, А-в, догадавшись, с кем имеет дело, тотчас же уверил
его, что он сослан совершенно за противоположное доносу, почти за то же, за
что сослан был и М. М. страшно обрадовался товарищу, другу. Он ходил за
ним, утешал его в первые дни каторги, предполагая, что он должен был очень
страдать, отдал ему последние свои деньги, кормил его, поделился с ним
необходимейшими вещами. Но А-в тотчас же возненавидел его именно за то, что
тот был благороден, за то, что с таким ужасом смотрел на всякую низость, за
то именно, что был совершенно не похож на него, и все, что М., в прежних
разговорах, передал ему об остроге и о майоре, все это А-в поспешил при
первом случае донести майору. Майор страшно возненавидел за это и угнетал
М., и если б не влияние коменданта, он довел бы его до беды. А-в же не
только не смущался, когда потом М. узнал про его низость, но даже любил
встречаться с ним и с насмешкой смотреть на него. Это, видимо, доставляло
ему наслаждение. Мне несколько раз указывал на это сам М. Эта подлая тварь
потом бежала с одним арестантом и с конвойным, но об этом побеге я скажу
после. Он очень сначала и ко мне подлизывался, думал, что я не слыхал о его
истории. Повторяю, он отравил мне первые дни моей каторги еще большей
тоской. Я ужаснулся той страшной подлости и низости, в которую меня
ввергнули, среди которой я очутился. Я подумал, что здесь и все так же
подло и низко. Но я ошибался: я судил обо всех по А-ву.
В эти три дня я в тоске слонялся по острогу, лежал на своих нарах,
отдал шить надежному арестанту, указанному мне Аким Акимычем, из выданного
мне казенного холста рубашки, разумеется за плату (по скольку-то грошей с
рубашки), завел себе, по настоятельному совету Аким Акимыча, складной
тюфячок (из войлока, обшитого холстом), чрезвычайно тоненький, как блин, и
подушку, набитую шерстью, страшно жесткую с непривычки. Аким Акимыч сильно
хлопотал об устройстве мне всех этих вещей и сам в нем участвовал,
собственноручно сшил мне одеяло из лоскутков старого казенного сукна,
собранного из выносившихся панталон и курток, купленных мною у других
арестантов. Казенные вещи, которым выходил срок, оставлялись в
соб
начальник, а стало быть, что захочу, то с тобою и сделаю. Между прочим, он
заставлял А-ва снимать ему сапоги и выносить из спальни разные вазы, и
все-таки долго не мог отказаться от мысли, что А-в великий художник.
Портрет тянулся бесконечно, почти год. Наконец, майор догадался, что его
надувают, и, убедившись вполне, что портрет не оканчивается, а, напротив, с
каждым днем все более и более становится на него непохожим, рассердился,
исколотил художника и сослал его за наказание в острог, на черную работу.
А-в, видимо, жалел об этом, и тяжело ему было отказаться от праздных дней,
от подачек с майорского стола, от друга Федьки и от всех наслаждений,
которые они вдвоем изобретали себе у майора на кухне. По крайней мере майор
с удалением А-ва перестал преследовать М., арестанта, на которого А-в
беспрерывно ему наговаривал, и вот за что: М. во время прибытия А-ва в
острог был один. Он очень тосковал; не имел ничего общего с прочими
арестантами, глядел на них с ужасом и омерзением, не замечал и проглядел в
них все, что могло бы подействовать на него примирительно, и не сходился с
ними. Те платили ему тою же ненавистью. Вообще положение людей, подобных
М., в остроге ужасно. Причина, по которой А-в попал в острог, была М.
неизвестна. Напротив, А-в, догадавшись, с кем имеет дело, тотчас же уверил
его, что он сослан совершенно за противоположное доносу, почти за то же, за
что сослан был и М. М. страшно обрадовался товарищу, другу. Он ходил за
ним, утешал его в первые дни каторги, предполагая, что он должен был очень
страдать, отдал ему последние свои деньги, кормил его, поделился с ним
необходимейшими вещами. Но А-в тотчас же возненавидел его именно за то, что
тот был благороден, за то, что с таким ужасом смотрел на всякую низость, за
то именно, что был совершенно не похож на него, и все, что М., в прежних
разговорах, передал ему об остроге и о майоре, все это А-в поспешил при
первом случае донести майору. Майор страшно возненавидел за это и угнетал
М., и если б не влияние коменданта, он довел бы его до беды. А-в же не
только не смущался, когда потом М. узнал про его низость, но даже любил
встречаться с ним и с насмешкой смотреть на него. Это, видимо, доставляло
ему наслаждение. Мне несколько раз указывал на это сам М. Эта подлая тварь
потом бежала с одним арестантом и с конвойным, но об этом побеге я скажу
после. Он очень сначала и ко мне подлизывался, думал, что я не слыхал о его
истории. Повторяю, он отравил мне первые дни моей каторги еще большей
тоской. Я ужаснулся той страшной подлости и низости, в которую меня
ввергнули, среди которой я очутился. Я подумал, что здесь и все так же
подло и низко. Но я ошибался: я судил обо всех по А-ву.
В эти три дня я в тоске слонялся по острогу, лежал на своих нарах,
отдал шить надежному арестанту, указанному мне Аким Акимычем, из выданного
мне казенного холста рубашки, разумеется за плату (по скольку-то грошей с
рубашки), завел себе, по настоятельному совету Аким Акимыча, складной
тюфячок (из войлока, обшитого холстом), чрезвычайно тоненький, как блин, и
подушку, набитую шерстью, страшно жесткую с непривычки. Аким Акимыч сильно
хлопотал об устройстве мне всех этих вещей и сам в нем участвовал,
собственноручно сшил мне одеяло из лоскутков старого казенного сукна,
собранного из выносившихся панталон и курток, купленных мною у других
арестантов. Казенные вещи, которым выходил срок, оставлялись в
соб