Записки из мертвого дома


ния своей
неутолимой жажды к самым грубым и развратным наслаждениям, до которых он,
соблазненный Петербургом, его кондитерскими и Мещанскими, сделался падок до
такой степени, что, будучи человеком неглупым, рискнул на безумное и
бессмысленное дело. Его скоро обличили; в донос свой он впутал невинных
людей, других обманул, и за это его сослали в Сибирь, в наш острог, на
десять лет. Он еще был очень молод, жизнь для него только что начиналась.
Казалось бы, такая страшная перемена в его судьбе должна была поразить,
вызвать его природу на какой-нибудь отпор, на какой-нибудь перелом. Но он
без малейшего смущения принял новую судьбу свою, без малейшего даже
отвращения, не возмутился перед ней нравственно, не испугался в ней ничего,
кроме разве необходимости работать и расстаться с кондитерскими и с тремя
Мещанскими. Ему даже показалось, что звание каторжного только еще развязало
ему руки на еще большие подлости и пакости. "Каторжник, так уж каторжник и
есть; коли каторжник, стало быть, уж можно подличать, и не стыдно".
Буквально, это было его мнение. Я вспоминаю об этом гадком существе как об
феномене. Я несколько лет прожил среди убийц, развратников и отъявленных
злодеев, но положительно говорю, никогда еще в жизни я не встречал такого
полного нравственного падения, такого решительного разврата и такой наглой
низости, как в А-ве. У нас был отцеубийца, из дворян; я уже упоминал о нем;
но я убедился по многим чертам и фактам, что даже и тот был несравненно
благороднее и человечнее А-ва. На мои глаза, во все время моей острожной
жизни, А-в стал и был каким-то куском мяса, с зубами и с желудком и с
неутолимой жаждой наигрубейших, самых зверских телесных наслаждений, а за
удовлетворение самого малейшего и прихотливейшего из этих наслаждений он
способен был хладнокровнейшим образом убить, зарезать, словом, на все, лишь
бы спрятаны были концы в воду. Я ничего не преувеличиваю; я узнал хорошо
А-ва. Это был пример, до чего могла дойти одна телесная сторона человека,
не сдержанная внутренно никакой нормой, никакой законностью. И как
отвратительно мне было смотреть на его вечную насмешливую улыбку. Это было
чудовище, нравственный Квазимодо. Прибавьте к тому, что он был хитер и
умен, красив собой, несколько даже образован, имел способности. Нет, лучше
пожар, лучше мор, чем такой человек в обществе! Я сказал уже, что в остроге
все так исподлилось, что шпионство и доносы процветали и арестанты
нисколько не сердились за это. Напротив, с А-м все они были очень дружны и
обращались с ним несравненно дружелюбнее, чем с нами. Милости же к нему
нашего пьяного майора придавали ему в их глазах значение и вес. Между
прочим, он уверял майора, что он может снимать портреты (арестантов он
уверял, что был гвардии поручиком), и тот потребовал, чтоб его высылали на
работу к нему на дом, для того, разумеется, чтоб рисовать майорский
портрет. Тут-то он и сошелся с денщиком Федькой, имевшим чрезвычайное
влияние на своего барина, а следственно, на всех и на все в остроге. А-в
шпионил на нас по требованию майора же, а тот, хмельной, когда бил его по
щекам, то его же ругал шпионом и доносчиком. Случалось, и очень часто, что
сейчас же после побоев майор садился на стул и приказывал А-ву продолжать
портрет. Наш майор, кажется, действительно верил, что А-в был замечательный
художник, чуть не Брюллов, о котором и он слышал, но все-таки считал себя
вправе лупить его по щекам, потому, дескать, что теперь ты хоть и тот же
художник, но к