о арестанты мечутся на своих нарах всю ночь, словно в бреду. Блохи
кишат мириадами. Они водятся у нас и зимою, и в весьма достаточном
количестве, но начиная с весны разводятся в таких размерах, о которых я
хоть и слыхивал прежде, но, не испытав на деле, не хотел верить. И чем
дальше к лету, тем злее и злее они становятся. Правда, к блохам можно
привыкнуть, я сам испытал это; но все-таки это тяжело достается. До того,
бывало, измучают, что лежишь, наконец, словно в лихорадочном жару, и сам
чувствуешь, что не спишь, а только бредишь. Наконец, когда перед самым
утром угомонятся наконец и блохи, словно замрут, и когда под утренним
холодком как будто действительно сладко заснешь, - раздается вдруг
безжалостный треск барабана у острожных ворот и начинается зоря. С
проклятием слушаешь, закутываясь в полушубок, громкие, отчетливые звуки,
словно считаешь их, а между тем сквозь сон лезет в голову нестерпимая
мысль, что так и завтра, и послезавтра, и несколько лет сряду, вплоть до
самой свободы. Да когда ж это, думаешь, эта свобода и где она? А между тем
надо просыпаться; начинается обыденная ходьба, толкотня... Люди одеваются,
спешат на работу. Правда, можно было заснуть с час еще в полдень.
О ревизоре сказали правду. Слухи с каждым днем подтверждались все
более и более, и наконец все узнали уже наверно, что едет из Петербурга
один важный генерал ревизовать всю Сибирь, что он уж приехал, что он уж в
Тобольске. Каждый день новые слухи приходили в острог. Приходили вести и из
города: слышно было, что все трусят, хлопочут, хотят товар лицом показать.
Толковали, что у высшего начальства готовят приемы, балы, праздники.
Арестантов высылали целыми кучами ровнять улицы в крепости, срывать кочки,
подкрашивать заборы и столбики, подштукатуривать, подмазывать - одним
словом, хотели в один миг все исправить, что надо было лицом показать. Наши
понимали очень хорошо это дело и все горячее и задорнее толковали между
собою. Фантазия их доходила до колоссальных размеров. Собирались даже
показать претензию, когда генерал станет спрашивать о довольстве. А между
тем спорили и бранились между собою. Плац-майор был в волнении. Чаще
наезжал в острог, чаще кричал, чаще кидался на людей, чаще забирал народ в
кордегардию и усиленно смотрел за чистотой и благообразием. В это время,
как нарочно, случилась в остроге одна маленькая историйка, которая,
впрочем, вовсе не взволновала майора, как бы можно было ожидать, а,
напротив, даже доставила ему удовольствие. Один арестант в драке пырнул
другого шилом в грудь, почти под самое сердце.
Арестант, совершивший преступление, назывался Ломов; получившего рану
звали у нас Гаврилкой; он был из закоренелых бродяг. Не помню, было ли у
него другое прозвание; звали его у нас всегда Гаврилкой.
Ломов был из зажиточных т-х крестьян, К-ского уезда. Все Ломовы жили
семьею: старик отец, три сына и дядя их, Ломов. Мужики они были богатые.
Говорили по всей губернии, что у них было до трехсот тысяч ассигнациями
капиталу. Они пахали, выделывали кожи, торговали, но более занимались
ростовщичеством, укрывательством бродяг и краденого имущества и прочими
художествами. Крестьяне на полуезда были у них в долгах, находились у них в
кабале. Мужиками они слыли умными и хитрыми, но наконец зачванились,
особенно когда одно очень важное лицо в тамошнем крае стал у них
останавливаться по дороге, познакомился с стариком лично и полюбил его за
сметливость и оборотливость. Они вдруг вздумали,
кишат мириадами. Они водятся у нас и зимою, и в весьма достаточном
количестве, но начиная с весны разводятся в таких размерах, о которых я
хоть и слыхивал прежде, но, не испытав на деле, не хотел верить. И чем
дальше к лету, тем злее и злее они становятся. Правда, к блохам можно
привыкнуть, я сам испытал это; но все-таки это тяжело достается. До того,
бывало, измучают, что лежишь, наконец, словно в лихорадочном жару, и сам
чувствуешь, что не спишь, а только бредишь. Наконец, когда перед самым
утром угомонятся наконец и блохи, словно замрут, и когда под утренним
холодком как будто действительно сладко заснешь, - раздается вдруг
безжалостный треск барабана у острожных ворот и начинается зоря. С
проклятием слушаешь, закутываясь в полушубок, громкие, отчетливые звуки,
словно считаешь их, а между тем сквозь сон лезет в голову нестерпимая
мысль, что так и завтра, и послезавтра, и несколько лет сряду, вплоть до
самой свободы. Да когда ж это, думаешь, эта свобода и где она? А между тем
надо просыпаться; начинается обыденная ходьба, толкотня... Люди одеваются,
спешат на работу. Правда, можно было заснуть с час еще в полдень.
О ревизоре сказали правду. Слухи с каждым днем подтверждались все
более и более, и наконец все узнали уже наверно, что едет из Петербурга
один важный генерал ревизовать всю Сибирь, что он уж приехал, что он уж в
Тобольске. Каждый день новые слухи приходили в острог. Приходили вести и из
города: слышно было, что все трусят, хлопочут, хотят товар лицом показать.
Толковали, что у высшего начальства готовят приемы, балы, праздники.
Арестантов высылали целыми кучами ровнять улицы в крепости, срывать кочки,
подкрашивать заборы и столбики, подштукатуривать, подмазывать - одним
словом, хотели в один миг все исправить, что надо было лицом показать. Наши
понимали очень хорошо это дело и все горячее и задорнее толковали между
собою. Фантазия их доходила до колоссальных размеров. Собирались даже
показать претензию, когда генерал станет спрашивать о довольстве. А между
тем спорили и бранились между собою. Плац-майор был в волнении. Чаще
наезжал в острог, чаще кричал, чаще кидался на людей, чаще забирал народ в
кордегардию и усиленно смотрел за чистотой и благообразием. В это время,
как нарочно, случилась в остроге одна маленькая историйка, которая,
впрочем, вовсе не взволновала майора, как бы можно было ожидать, а,
напротив, даже доставила ему удовольствие. Один арестант в драке пырнул
другого шилом в грудь, почти под самое сердце.
Арестант, совершивший преступление, назывался Ломов; получившего рану
звали у нас Гаврилкой; он был из закоренелых бродяг. Не помню, было ли у
него другое прозвание; звали его у нас всегда Гаврилкой.
Ломов был из зажиточных т-х крестьян, К-ского уезда. Все Ломовы жили
семьею: старик отец, три сына и дядя их, Ломов. Мужики они были богатые.
Говорили по всей губернии, что у них было до трехсот тысяч ассигнациями
капиталу. Они пахали, выделывали кожи, торговали, но более занимались
ростовщичеством, укрывательством бродяг и краденого имущества и прочими
художествами. Крестьяне на полуезда были у них в долгах, находились у них в
кабале. Мужиками они слыли умными и хитрыми, но наконец зачванились,
особенно когда одно очень важное лицо в тамошнем крае стал у них
останавливаться по дороге, познакомился с стариком лично и полюбил его за
сметливость и оборотливость. Они вдруг вздумали,