старик, Егор Егорыч
Задор-Мановский, который один из всех соседних дворян составлял как бы
исключение: он ни к кому не ездил, и у него никто не бывал. Про него
носились весьма невыгодные слухи: говорили, что будто бы он уморил жену и
проклял собственного сына за то, что тот потребовал в свое распоряжение
материнское имение. Но это были одни слухи; достоверно же знали только то,
что сын лет двенадцать не бывал у отца.
- Нужно бы нам подобраться к Задор-Мановскому, - часто говаривал
губернский предводитель.
- Нужно бы, ваше превосходительство, - подхватывал с...кий исправник.
- Да как подберешься? - продолжал предводитель.
- Именно, как подберешься? - заключал исправник.
Между тем, покуда они решали этот вопрос, Задор-Мановский скоропостижно
умер, и после него стало совершаться все то, что обыкновенно совершается по
смерти одиноких людей: деньги и вещи, сколько возможно, были разворованы
домашними, а остальные запечатаны. Некоторые из соседей приехали на
похороны, пожалели о покойнике, открыли его несколько редких добродетелей, о
которых при жизни и помину не было, и укоряли, наконец, неблагодарного сына,
не хотевшего приехать к умирающему отцу. Пять лет после того Могилки
пустели. Наконец, в них приехал новый господин - сын покойника, Михайло
Егорыч Задор-Мановский, и приехал не один, а с молодою женою. Последнее
обстоятельство не понравилось особенно тем из соседей, у которых на руках
были взрослые дочери, потому что Мановский, несмотря на невыгодные слухи об
отце, был очень выгодный жених. Все знали, что у него триста незаложенных
душ, да еще, в придачу, на несколько тысяч ломбардных билетов; сверх того,
он был полковник в отставке.
- Я думаю, будет в батюшку и станет жить медведем, - проговорили
многие.
Но предсказание это не сбылось. В продолжение двух недель после своего
приезда Мановский посетил почти всех соседей и пригласил их к себе.
Результатом таких посещений было то, что сам Задор-Мановский понравился
всем; скажу более, внушил к себе уважение. Правда, приемы его были несколько
угловаты, но вежливы, мысли резки, но основательны. Что касается до его
наружности, то он был в полном смысле атлет, в сажень почти ростом и с
огромной курчавой головой. По значительному развитию ручных мускулов
нетрудно было догадаться, что он имел львиную силу. Впрочем, багровый,
изжелта, цвет лица, тусклые, оловянные глаза и осиплый голос ясно давали
знать, что не в неге и не совсем скромно провел он первую молодость, но
только железная натура его, еще более закаленная в нужде, не поддалась
ничему, и он, в сорок лет, остался тем же здоровяком, каким был и в
осьмнадцать.
Но совершенно другое впечатление произвела на общество его жена.
Посещая, вместе с мужем, соседей, она вела себя как-то странно: после
обычных приветствий, которые исполняются при новых знакомствах и которые,
надо отдать справедливость, Мановская высказывала довольно ловко и свободно,
во все остальное время она молчала или только отвечала на вопросы, которые
ей делали, и то весьма коротко. Более тонкий наблюдатель с первого бы
взгляда заметил по грустному выражению лица молодой женщины, что
молчаливость ее происходила от какого-то тайного горя, которое, будучи
постоянным предметом размышлений, отрывало ее от в
Задор-Мановский, который один из всех соседних дворян составлял как бы
исключение: он ни к кому не ездил, и у него никто не бывал. Про него
носились весьма невыгодные слухи: говорили, что будто бы он уморил жену и
проклял собственного сына за то, что тот потребовал в свое распоряжение
материнское имение. Но это были одни слухи; достоверно же знали только то,
что сын лет двенадцать не бывал у отца.
- Нужно бы нам подобраться к Задор-Мановскому, - часто говаривал
губернский предводитель.
- Нужно бы, ваше превосходительство, - подхватывал с...кий исправник.
- Да как подберешься? - продолжал предводитель.
- Именно, как подберешься? - заключал исправник.
Между тем, покуда они решали этот вопрос, Задор-Мановский скоропостижно
умер, и после него стало совершаться все то, что обыкновенно совершается по
смерти одиноких людей: деньги и вещи, сколько возможно, были разворованы
домашними, а остальные запечатаны. Некоторые из соседей приехали на
похороны, пожалели о покойнике, открыли его несколько редких добродетелей, о
которых при жизни и помину не было, и укоряли, наконец, неблагодарного сына,
не хотевшего приехать к умирающему отцу. Пять лет после того Могилки
пустели. Наконец, в них приехал новый господин - сын покойника, Михайло
Егорыч Задор-Мановский, и приехал не один, а с молодою женою. Последнее
обстоятельство не понравилось особенно тем из соседей, у которых на руках
были взрослые дочери, потому что Мановский, несмотря на невыгодные слухи об
отце, был очень выгодный жених. Все знали, что у него триста незаложенных
душ, да еще, в придачу, на несколько тысяч ломбардных билетов; сверх того,
он был полковник в отставке.
- Я думаю, будет в батюшку и станет жить медведем, - проговорили
многие.
Но предсказание это не сбылось. В продолжение двух недель после своего
приезда Мановский посетил почти всех соседей и пригласил их к себе.
Результатом таких посещений было то, что сам Задор-Мановский понравился
всем; скажу более, внушил к себе уважение. Правда, приемы его были несколько
угловаты, но вежливы, мысли резки, но основательны. Что касается до его
наружности, то он был в полном смысле атлет, в сажень почти ростом и с
огромной курчавой головой. По значительному развитию ручных мускулов
нетрудно было догадаться, что он имел львиную силу. Впрочем, багровый,
изжелта, цвет лица, тусклые, оловянные глаза и осиплый голос ясно давали
знать, что не в неге и не совсем скромно провел он первую молодость, но
только железная натура его, еще более закаленная в нужде, не поддалась
ничему, и он, в сорок лет, остался тем же здоровяком, каким был и в
осьмнадцать.
Но совершенно другое впечатление произвела на общество его жена.
Посещая, вместе с мужем, соседей, она вела себя как-то странно: после
обычных приветствий, которые исполняются при новых знакомствах и которые,
надо отдать справедливость, Мановская высказывала довольно ловко и свободно,
во все остальное время она молчала или только отвечала на вопросы, которые
ей делали, и то весьма коротко. Более тонкий наблюдатель с первого бы
взгляда заметил по грустному выражению лица молодой женщины, что
молчаливость ее происходила от какого-то тайного горя, которое, будучи
постоянным предметом размышлений, отрывало ее от в