ило иное.
Ревность, гигант в маске, ни разу не встреченный мной
прежде, посреди фривольных затей моей ранней молодости, теперь,
сложив на груди руки, вставал предо мной на каждом углу.
Кое-что из сексуальных прихотей Ирис, любовная изворотливость,
лакомость ласк, легкая точность, с какой она приноравливала
свой гибкий остов к любой из построек страсти, - все
предполагало обилие опыта. Прежде чем заподозрить настоящее, я
почитал обязательным исчерпать подозрения по части прошедшего.
Во время допросов, которым я подвергал ее в мои худшие ночи,
она отметала ранние романы как вовсе незначащие, не понимая,
что такая недоговоренность больше оставляет моему воображению,
нежели чудовищно раздутая правда.
Трое любовников, бывших у ней в юности (это число и
вымучивал у нее с лютостью пушкинского безумного игрока и с еще
меньшей удачливостью), остались безымянными, и значит,
призрачными, лишенными личных черт, и значит, тождественными.
Они исполнили их краткие па в тени ее одиночной партии, -
фигуранты кордебалета, годные для приторной гимнастики, но не
танца: было ясно, что никто из них не станет премьером труппы.
Напротив, она, балерина, была словно темный алмаз, все грани ее
таланта готовились вспыхнуть, но под гнетом окружающей гили она
пока ограничивалась в жестах и поступи выражениями холодного
кокетства, увертливого флирта, ожидая, когда из-за кулис
выскочит в громадном прыжке (вслед за приличной прелюдией)
мраморнобедрый атлет в блестящем трико. Мы полагали, что я
избран на эту роль, однако мы ошибались.
Лишь проецируя эти стилизованные образы на экран моего
сознания, мог я умерить муку чувственной ревности, обращенной
на призраков. И однако ж, нередко я уступал ей по собственной
воле. Французское окно моего кабинета на вилле "Ирис" выходило
на тот же крытый красной черепицей балкон, что и окно ее
спальни; приоткрыв, створку удавалось установить под таким
углом, что возникало два разных вида, вливавшихся один в
другой. Стекло наклонно ловило за монастырскими сводами,
ведшими от комнаты к комнате, кусочки ее постели и тела -
волосы, плечи, - каких иначе я не сумел бы увидеть от старинной
конторки, за которой писал; но в нем помещалась еще, казалось,
только вытяни руку, зеленая реальность сада и шествие кипарисов
вдоль его боковой стены. Так, раскинувшись наполовину в
постели, наполовину в бледнеющем небе, она писала письмо,
притиснув его к моей шахматной доске, к той, что поплоше. Я
знал, что если спрошу, она ответит: "А, старой школьной
подружке" или "Старенькой мисс Купаловой",и знал, что так или
иначе письмо доберется до почтовой конторы без того, чтобы я
повидал имя на конверте. Но я позволял ей писать, и она уютно
плыла в спасательном поясе из подушек над кипарисами и оградою
сада, а я неустанно исследовал - безжалостно, безрассудно - до
каких неприглядных глубин достанет щупальце боли.
11.
Русские уроки большей частью сводились к тому, что она отно-
сила мое стихотворение или эссе к той или этой русской даме -
к мадемуазель Купаловой или к мадам Лапуковой (ни та ни дру-
гая английского толком не знала) и получала устный пересказ
на своего рода домодельном воляпюке. Когда я указывал Ирис,
что она зря расходует время на такую пальбу в белый свет, она
измышляла еще один алхимический метод, который мог
Ревность, гигант в маске, ни разу не встреченный мной
прежде, посреди фривольных затей моей ранней молодости, теперь,
сложив на груди руки, вставал предо мной на каждом углу.
Кое-что из сексуальных прихотей Ирис, любовная изворотливость,
лакомость ласк, легкая точность, с какой она приноравливала
свой гибкий остов к любой из построек страсти, - все
предполагало обилие опыта. Прежде чем заподозрить настоящее, я
почитал обязательным исчерпать подозрения по части прошедшего.
Во время допросов, которым я подвергал ее в мои худшие ночи,
она отметала ранние романы как вовсе незначащие, не понимая,
что такая недоговоренность больше оставляет моему воображению,
нежели чудовищно раздутая правда.
Трое любовников, бывших у ней в юности (это число и
вымучивал у нее с лютостью пушкинского безумного игрока и с еще
меньшей удачливостью), остались безымянными, и значит,
призрачными, лишенными личных черт, и значит, тождественными.
Они исполнили их краткие па в тени ее одиночной партии, -
фигуранты кордебалета, годные для приторной гимнастики, но не
танца: было ясно, что никто из них не станет премьером труппы.
Напротив, она, балерина, была словно темный алмаз, все грани ее
таланта готовились вспыхнуть, но под гнетом окружающей гили она
пока ограничивалась в жестах и поступи выражениями холодного
кокетства, увертливого флирта, ожидая, когда из-за кулис
выскочит в громадном прыжке (вслед за приличной прелюдией)
мраморнобедрый атлет в блестящем трико. Мы полагали, что я
избран на эту роль, однако мы ошибались.
Лишь проецируя эти стилизованные образы на экран моего
сознания, мог я умерить муку чувственной ревности, обращенной
на призраков. И однако ж, нередко я уступал ей по собственной
воле. Французское окно моего кабинета на вилле "Ирис" выходило
на тот же крытый красной черепицей балкон, что и окно ее
спальни; приоткрыв, створку удавалось установить под таким
углом, что возникало два разных вида, вливавшихся один в
другой. Стекло наклонно ловило за монастырскими сводами,
ведшими от комнаты к комнате, кусочки ее постели и тела -
волосы, плечи, - каких иначе я не сумел бы увидеть от старинной
конторки, за которой писал; но в нем помещалась еще, казалось,
только вытяни руку, зеленая реальность сада и шествие кипарисов
вдоль его боковой стены. Так, раскинувшись наполовину в
постели, наполовину в бледнеющем небе, она писала письмо,
притиснув его к моей шахматной доске, к той, что поплоше. Я
знал, что если спрошу, она ответит: "А, старой школьной
подружке" или "Старенькой мисс Купаловой",и знал, что так или
иначе письмо доберется до почтовой конторы без того, чтобы я
повидал имя на конверте. Но я позволял ей писать, и она уютно
плыла в спасательном поясе из подушек над кипарисами и оградою
сада, а я неустанно исследовал - безжалостно, безрассудно - до
каких неприглядных глубин достанет щупальце боли.
11.
Русские уроки большей частью сводились к тому, что она отно-
сила мое стихотворение или эссе к той или этой русской даме -
к мадемуазель Купаловой или к мадам Лапуковой (ни та ни дру-
гая английского толком не знала) и получала устный пересказ
на своего рода домодельном воляпюке. Когда я указывал Ирис,
что она зря расходует время на такую пальбу в белый свет, она
измышляла еще один алхимический метод, который мог