- от мысли, что жена может умереть, и
от мысли, что, будь он не таким трусом, он нашел бы в каком-нибудь баре
женщину и привел бы ее в свою пустую спальню.
Она рожала очень долго и болезненно. Кречмар ходил взад и вперед по
длинному белому коридору больницы, отправлялся курить в уборную и потом
опять шагал, сердясь на румяных шуршащих сестер, которые все пытались
загнать его куда-то. Наконец из ее палаты вышел ассистент и угрюмо сказал
одной из сестер: "Все кончено". У Кречмара перед глазами появился мелкий
черный дождь, вроде мерцания очень старых кинематографических лент. Он
ринулся в палату. Оказалось, что Аннелиза благополучно разрешилась от
бремени.
Девочка была сперва красненькая и сморщенная, как воздушный шарик,
когда он уже выдыхается. Скоро она обтянулась, а через год начала
говорить. Теперь, спустя восемь лет, она говорила гораздо меньше, ибо
унаследовала приглушенный нрав матери, - и веселость у нее была тоже
материнская - особая, ненавязчивая веселость, когда человек словно
радуется самому себе, тихо развлекается собственным существованием.
И в продолжение всех этих лет Кречмар оставался жене верен. Он
дивился своей двойственности, он чувствовал, что, поскольку может любить
человека, он любит жену по-настоящему, крепко и нежно, - и во всех вещах,
кроме сокровенной, бессмысленной жажды обладания какими-то молоденькими
красавицами, которых все равно никогда, никогда не коснешься. Кречмар был
с женой откровенен: она читала все его письма, получаемые и отправляемые,
так как была по-житейски любопытна, спрашивала о подробностях его довольно
случайных дел, связанных с аукционами картин, экспертизами, выставками, -
и потом задавала обычные свои вопросы, на которые сама отвечала. Были
очень удачные поездки за границу, в Италию, на юг Франции, были детские
болезни Ирмы, были, наконец, прекрасные, нежные вечера, когда Кречмар с
женой сидел на балконе и думал о том, как незаслуженно счастлив. И вот
после этих выдержанных лет, в расцвете тихой и мягкой жизни, близясь к
концу своего четвертого десятка, Кречмар вдруг почувствовал, что на него
надвигается то самое невероятное, сладкое, головокружительное и несколько
стыдное, что подстерегало и дразнило его с отроческих лет.
Как-то в марте (за неделю до разговора о морской свинке), Кречмар,
направляясь пешком в кафе, где должен был встретиться в десять часов
вечера с деловым знакомым, заметил, что часы у о него непостижимым образом
спешат, что теперь только половина девятого. Возвращаться домой на другой
конец города было, конечно, бессмысленно, сидеть же полтора часа в кафе,
слушать громкую музыку и, мучась, исподтишка смотреть на чужих любовниц
нимало его не прельщало. Через улицу горела красными лампочками вывеска
маленького кинематографа, обливая сладким малиновым отблеском снег.
Кречмар мельком взглянул на афишу (пожарный, несущий желтоволосую женщину)
и взял билет. К кинематографу он вообще относился серьезно и даже сам
собирался кое-что сделать в этой области - создать, например, фильму
исключительно в рембрандтовских или гойевских тонах. Как только он вошел в
бархатный сумрак зальца (первый сеанс подходил к концу), к нему быстро
скользнул круглый свет электрического фонарика, так же плавно и быстро
повел его по чуть пологой темноте. Но в ту минуту, когда фонарик
направ
от мысли, что, будь он не таким трусом, он нашел бы в каком-нибудь баре
женщину и привел бы ее в свою пустую спальню.
Она рожала очень долго и болезненно. Кречмар ходил взад и вперед по
длинному белому коридору больницы, отправлялся курить в уборную и потом
опять шагал, сердясь на румяных шуршащих сестер, которые все пытались
загнать его куда-то. Наконец из ее палаты вышел ассистент и угрюмо сказал
одной из сестер: "Все кончено". У Кречмара перед глазами появился мелкий
черный дождь, вроде мерцания очень старых кинематографических лент. Он
ринулся в палату. Оказалось, что Аннелиза благополучно разрешилась от
бремени.
Девочка была сперва красненькая и сморщенная, как воздушный шарик,
когда он уже выдыхается. Скоро она обтянулась, а через год начала
говорить. Теперь, спустя восемь лет, она говорила гораздо меньше, ибо
унаследовала приглушенный нрав матери, - и веселость у нее была тоже
материнская - особая, ненавязчивая веселость, когда человек словно
радуется самому себе, тихо развлекается собственным существованием.
И в продолжение всех этих лет Кречмар оставался жене верен. Он
дивился своей двойственности, он чувствовал, что, поскольку может любить
человека, он любит жену по-настоящему, крепко и нежно, - и во всех вещах,
кроме сокровенной, бессмысленной жажды обладания какими-то молоденькими
красавицами, которых все равно никогда, никогда не коснешься. Кречмар был
с женой откровенен: она читала все его письма, получаемые и отправляемые,
так как была по-житейски любопытна, спрашивала о подробностях его довольно
случайных дел, связанных с аукционами картин, экспертизами, выставками, -
и потом задавала обычные свои вопросы, на которые сама отвечала. Были
очень удачные поездки за границу, в Италию, на юг Франции, были детские
болезни Ирмы, были, наконец, прекрасные, нежные вечера, когда Кречмар с
женой сидел на балконе и думал о том, как незаслуженно счастлив. И вот
после этих выдержанных лет, в расцвете тихой и мягкой жизни, близясь к
концу своего четвертого десятка, Кречмар вдруг почувствовал, что на него
надвигается то самое невероятное, сладкое, головокружительное и несколько
стыдное, что подстерегало и дразнило его с отроческих лет.
Как-то в марте (за неделю до разговора о морской свинке), Кречмар,
направляясь пешком в кафе, где должен был встретиться в десять часов
вечера с деловым знакомым, заметил, что часы у о него непостижимым образом
спешат, что теперь только половина девятого. Возвращаться домой на другой
конец города было, конечно, бессмысленно, сидеть же полтора часа в кафе,
слушать громкую музыку и, мучась, исподтишка смотреть на чужих любовниц
нимало его не прельщало. Через улицу горела красными лампочками вывеска
маленького кинематографа, обливая сладким малиновым отблеском снег.
Кречмар мельком взглянул на афишу (пожарный, несущий желтоволосую женщину)
и взял билет. К кинематографу он вообще относился серьезно и даже сам
собирался кое-что сделать в этой области - создать, например, фильму
исключительно в рембрандтовских или гойевских тонах. Как только он вошел в
бархатный сумрак зальца (первый сеанс подходил к концу), к нему быстро
скользнул круглый свет электрического фонарика, так же плавно и быстро
повел его по чуть пологой темноте. Но в ту минуту, когда фонарик
направ