Рассказы и повести


толку, не разберешь, не
поймешь, стоишь дурак дураком, затуманит, словно вьюн вьется,
вывертывается; ну, талант, просто талант, дар такой, что вчуже страх
пробирает! Я кидаться пошел во все стороны: туды да сюды! уж и романсы
таскаю, и конфет привожу, и каламбуры высиживаю, охи да вздохи, болит,
говорю, мое сердце, от амура болит, да в слезы, да тайное объяснение! ведь
глуп человек! ведь не проверил у дьячка, что мне тридцать лет... куды!
хитрить выдумал! нет же! не пошло мое дело, смешки да насмешки кругом, -
ну, и зло меня взяло, за горло совсем захватило, - я улизнул, да в дом ни
ногой, думал-думал - да хвать донос! Ну, поподличал, друга выдать хотел,
сознаюсь, материяльцу-то было много, и славный такой материял, капитальное
дело! Тысячу пятьсот серебром принесло, когда я его вместе с доносом на
государственные выменял!
- А! так вот она, взятка-то!
- Да, сударь, вот была взяточка-то-с; поплатился мне взяточник! (И
ведь не грешно, ну, право же, нет!) Ну, вот-с теперь продолжать начну:
притащил он меня, если запомнить изволите, в чайную ни жива ни мертва;
встречают меня: все как будто обиженные, то есть не то что обиженные, -
разогорченные так, что уж просто... Ну, убиты, убиты совсем, а между тем и
важность такая приличная на лицах сияет, солидность во взорах, этак что-то
отеческое, родственное такое... блудный сын воротился к нам, - вот куда
пошло! За чай усадили, а чего, у меня у самого словно самовар в грудь
засел, кипит во мне, а ноги леденеют: умалился, струсил! Марья Фоминишна,
супруга его, советница надворная (а теперь коллежская), мне ты с первого
слова начала говорить: "Что ты, батенька, так похудел", - говорит. "Да так,
прихварываю, говорю, Марья Фоминишна..." Голосенко-то дрожит у меня! А она
мне ни с того ни с сего, знать, выжидала свое ввернуть, ехидна такая: "Что,
видно, совесть, говорит, твоей душе не по мерке пришлась, Осип Михайлыч,
отец родной! Хлеб-соль-то наша, говорит, родственная возопияла к тебе!
Отлились, знать, тебе мои слезки кровавые!" Ей-богу, так и сказала, пошла
против совести; чего! то ли за ней, бой-баба! Только так сидела да чай
разливала. А поди-ка, я думаю, на рынке, моя голубушка, всех баб
перекричала бы. Вот какая была она, наша советница! А тут, на беду мою,
Марья Федосеевна, дочка, выходит, со всеми своими невинностями, да
бледненька немножко, глазки раскраснелись, будто от слез, - я как дурак и
погиб тут на месте. А вышло потом, что по ремонтере она слезки роняла: тот
утек восвояси, улепетнул подобру-поздорову, потому что, знаете, знать (оно
пришлось теперь к слову сказать), пришло ему время уехать, срок вышел, оно
не то чтобы и казенный был срок-то! а так... уж после родители дражайшие
спохватились, узнали всю подноготную, да что делать, втихомолку зашили
беду, - своего дому прибыло!.. Ну, нечего делать, как взглянул я на нее,
пропал, просто пропал, накосился на шляпу, хотел схватить да улепетнуть
поскорее; не тут-то было: утащили шляпу мою... Я уж, признаться, и без
шляпы хотел - ну, думаю, - нет же, дверь на крючок насадили, смешки
дружеские начались, подмигиванья да заигрыванья, сконфузился я, что-то
соврал, об амуре понес; она, моя голубушка, за клавикорды села да гусара,
который на саблю опирался, пропела на обиженный тон, - смерть моя! "Ну, -
говорит Федосей Николаич, - все забыто, приди, приди... в объятия!" Я как
был, так тут же и припал к нему лицом на жилетку. "Благодетель мой, отец ты
мой родной!" - говорю, да как зальюсь сво