Записки из мертвого дома


сживаться с ними, и я уверен, что всякий каторжный чувствовал
эту муку, хотя, конечно, большею частью бессознательно.

Также и пища показалась мне довольно достаточною. Арестанты уверяли,
что такой нет в арестантских ротах европейской России. Об этом я не берусь
судить: я там не был. К тому же многие имели возможность иметь собственную
пищу. Говядина стоила у нас грош за фунт, летом три копейки. Но собственную
пищу заводили только те, у которых водились постоянные деньги; большинство
же каторги ело казенную. Впрочем, арестанты, хвалясь своею пищею, говорили
только про один хлеб и благословляли именно то, что хлеб у нас общий, а не
выдается с весу. Последнее их ужасало: при выдаче с весу треть людей была
бы голодная; в артели же всем доставало. Хлеб наш был как-то особенно
вкусен и этим славился во всем городе. Приписывали это удачному устройству
острожных печей. Щи же были очень неказисты. Они варились в общем котле,
слегка заправлялись крупой и, особенно в будние дни, были жидкие, тощие.
Меня ужаснуло в них огромное количество тараканов. Арестанты же не обращали
на это никакого внимания.

Первые три дня я не ходил на работу, так поступали и со всяким
новоприбывшим: давалось отдохнуть с дороги. Но на другой же день мне
пришлось выйти из острога, чтоб перековаться. Кандалы мои были неформенные,
кольчатые, "мелкозвон", как называли их арестанты. Они носились наружу.
Форменные же острожные кандалы, приспособленные к работе, состояли не из
колец, а из четырех железных прутьев, почти в палец толщиною, соединенных
между собою тремя кольцами. Их должно было надевать под панталоны. К
серединному кольцу привязывался ремень, который в свою очередь прикреплялся
к поясному ремню, надевавшемуся прямо на рубашку.

Помню первое мое утро в казарме. В кордегардии у острожных ворот
барабан пробил зорю, и минут через десять караульный унтер-офицер начал
отпирать казармы. Стали просыпаться. При тусклом свете, от шестериковой
сальной свечи, подымались арестанты, дрожа от холода, с своих нар. Большая
часть была молчалива и угрюма со сна. Они зевали, потягивались и морщили
свои клейменые лбы. Иные крестились, другие уже начинали вздорить. Духота
была страшная. Свежий зимний воздух ворвался в дверь, как только ее
отворили, и клубами пара понесся по казарме. У ведер с водой столпились
арестанты; они по очереди брали ковш, набирали в рот воды и умывали себе
руки и лицо изо рта. Вода заготовлялась с вечера парашником. Во всякой
казарме по положению был один арестант, выбранный артелью, для прислуги в
казарме. Он назывался парашником и не ходил на работу. Его занятие состояло
в наблюдении за чистотой казармы, в мытье и в скоблении нар и полов, в
приносе и выносе ночного ушата и в доставлении свежей воды в два ведра -
утром для умывания, а днем для питья. Из-за ковша, который был один,
начались немедленно ссоры.

- Куда лезешь, язевый лоб! - ворчал один угрюмый высокий арестант,
сухощавый и смуглый, с какими-то странными выпуклостями на своем бритом
черепе, толкая другого, толстого и приземистого, с веселым и румяным лицом,
- постой!

- Чего кричишь! За постой у нас деньги платят; сам проваливай! Ишь,
монумент вытянулся. То есть никакой-то, братцы, в нем фортикультяпности
нет.

"Фортикультяпность" произвела некоторый эффект: многие засмеялись.
Того только и надо было толстяку, который, очевидно, был в казарме чем-то
вроде добровольного шута. Высокий арестант посмотрел на него с г