дерево которой черно-смолисто,
как чумной гроб, закругленно вырезанные полы балдахина
свидетельствуют о небесах крупными белыми звездами, а углы
крыши увенчаны кудреватыми черными султанами -- перьями страуса
из преисподней; в колесницу впряжены рослые чудовища в угольных
рогатых попонах с белыми кольцами глазниц; на бесконечно
высоких козлах сидит и ждет выноса старый пропойца, тоже
символически наряженный в бутафорский гробный мундир и такую же
треугольную шляпу, внутренне, должно быть, всегда ухмыляющийся
на эти торжественные слова! "Requiem aeternam dona eis, Domine,
et lux perpetua luceat eis"1. -- Тут все другое. Дует с полей
по Монастырской ветерок, и несут навстречу ему на полотенцах
открытый гроб, покачивается рисовое лицо с пестрым венчиком на
лбу, над закрытыми выпуклыми веками. Так несли и ее.
На выезде, слева от шоссе, монастырь времен Алексея
Михайловича, крепостные, всегда закрытые ворота и крепостные
стены, из-за которых блестят золоченые репы собора. Дальше,
совсем в поле, очень пространный квадрат других стен, но
невысоких: в них заключена целая роща, разбитая пересекающимися
долгими проспектам, по сторонам которых, под старыми вязами,
липами и березами, все усеяно разнообразными крестами и
памятниками. Тут ворота были раскрыты настежь, и я увидел
главный проспект, ровный, бесконечный. Я несмело снял шляпу и
вошел. Как поздно и как немо! Месяц стоял за деревьями уже
низко, но все вокруг, насколько хватал глаз, было еще ясно
видно. Все пространство этой рощи мертвых, крестов и памятников
ее узорно пестрело в прозрачной тени. Ветер стих к
предрассветному часу -- светлые и темные пятна, все пестрившие
под деревьями, спали. В дали рощи, из-за кладбищенской церкви,
вдруг что-то мелькнуло и с бешеной быстротой, темным клубком
понеслось на меня -- я, вне себя, шарахнулся в сторону, вся
голова у меня сразу оледенела и стянулась, сердце рванулось и
замерло... Что это было? Пронеслось и скрылось. Но сердце в
груди так и осталось стоять. И так, с остановившимся сердцем,
неся его в себе, как тяжкую чашу, я двинулся дальше. Я знал,
куда надо идти, я шел все прямо по проспекту -- и в самом конце
его, уже в нескольких шагах от задней стены, остановился:
передо мной, на ровном месте, среди сухих трав, одиноко лежал
удлиненный и довольно узкий камень, возглавием к стене. Из-за
стены же дивным самоцветом глядела невысокая зеленая звезда,
лучистая, как та, прежняя, но немая, неподвижная.
19 октября 1938
* II *
РУСЯ
В одиннадцатом часу вечера скорый поезд Москва --
Севастополь остановился на маленькой станции за Подольском, где
ему остановки не полагалось, и чего-то ждал на втором пути. В
поезде, к опущенному окну вагона первого класса, подошли
господин и дама. Через рельсы переходил кондуктор с красным
фонарем в висящей руке, и дама спросила:
-- Послушайте, почему мы стоим?
Кондуктор ответил, что опаздывает встречный курьерский.
На станции было темно и печально. Давно наступили сумерки,
но на западе, за станцией, за чернеющими лесистыми полями, все
еще мертвенно светила долгая летняя московская заря. В окно
сыро пахло болотом. В тишине слышен был откуда-то равномерный и
как будто тоже сырой скрип дергача.
Он облокотился на окно, она на его плечо.
-- Однажды я жил в это
как чумной гроб, закругленно вырезанные полы балдахина
свидетельствуют о небесах крупными белыми звездами, а углы
крыши увенчаны кудреватыми черными султанами -- перьями страуса
из преисподней; в колесницу впряжены рослые чудовища в угольных
рогатых попонах с белыми кольцами глазниц; на бесконечно
высоких козлах сидит и ждет выноса старый пропойца, тоже
символически наряженный в бутафорский гробный мундир и такую же
треугольную шляпу, внутренне, должно быть, всегда ухмыляющийся
на эти торжественные слова! "Requiem aeternam dona eis, Domine,
et lux perpetua luceat eis"1. -- Тут все другое. Дует с полей
по Монастырской ветерок, и несут навстречу ему на полотенцах
открытый гроб, покачивается рисовое лицо с пестрым венчиком на
лбу, над закрытыми выпуклыми веками. Так несли и ее.
На выезде, слева от шоссе, монастырь времен Алексея
Михайловича, крепостные, всегда закрытые ворота и крепостные
стены, из-за которых блестят золоченые репы собора. Дальше,
совсем в поле, очень пространный квадрат других стен, но
невысоких: в них заключена целая роща, разбитая пересекающимися
долгими проспектам, по сторонам которых, под старыми вязами,
липами и березами, все усеяно разнообразными крестами и
памятниками. Тут ворота были раскрыты настежь, и я увидел
главный проспект, ровный, бесконечный. Я несмело снял шляпу и
вошел. Как поздно и как немо! Месяц стоял за деревьями уже
низко, но все вокруг, насколько хватал глаз, было еще ясно
видно. Все пространство этой рощи мертвых, крестов и памятников
ее узорно пестрело в прозрачной тени. Ветер стих к
предрассветному часу -- светлые и темные пятна, все пестрившие
под деревьями, спали. В дали рощи, из-за кладбищенской церкви,
вдруг что-то мелькнуло и с бешеной быстротой, темным клубком
понеслось на меня -- я, вне себя, шарахнулся в сторону, вся
голова у меня сразу оледенела и стянулась, сердце рванулось и
замерло... Что это было? Пронеслось и скрылось. Но сердце в
груди так и осталось стоять. И так, с остановившимся сердцем,
неся его в себе, как тяжкую чашу, я двинулся дальше. Я знал,
куда надо идти, я шел все прямо по проспекту -- и в самом конце
его, уже в нескольких шагах от задней стены, остановился:
передо мной, на ровном месте, среди сухих трав, одиноко лежал
удлиненный и довольно узкий камень, возглавием к стене. Из-за
стены же дивным самоцветом глядела невысокая зеленая звезда,
лучистая, как та, прежняя, но немая, неподвижная.
19 октября 1938
* II *
РУСЯ
В одиннадцатом часу вечера скорый поезд Москва --
Севастополь остановился на маленькой станции за Подольском, где
ему остановки не полагалось, и чего-то ждал на втором пути. В
поезде, к опущенному окну вагона первого класса, подошли
господин и дама. Через рельсы переходил кондуктор с красным
фонарем в висящей руке, и дама спросила:
-- Послушайте, почему мы стоим?
Кондуктор ответил, что опаздывает встречный курьерский.
На станции было темно и печально. Давно наступили сумерки,
но на западе, за станцией, за чернеющими лесистыми полями, все
еще мертвенно светила долгая летняя московская заря. В окно
сыро пахло болотом. В тишине слышен был откуда-то равномерный и
как будто тоже сырой скрип дергача.
Он облокотился на окно, она на его плечо.
-- Однажды я жил в это